— Ну так верьте, черт возьми!
Его глаза были удивительно юными.
— Верить… — сказал он. — Это так легко и так трудно — верить…
Неожиданно повернулся и ушел в дом, оставив меня одного. Я растерянно посмотрел ему вслед. Он готов был сотрудничать со мной, он хотел верить мне — но я никак не мог понять, к чему сводились его намеки и недомолвки. Что он имел в виду, говоря о надежных гарантиях?
Пират подбежал ко мне, схватил за рукав и потащил куда-то за дом. Он отскакивал, отбегал немного, возвращался, прыгал вокруг меня, лаял, снова хватал за рукав, жалобно визжа. Я пошел следом. Он страшно обрадовался, увидев, что его поняли, и побежал впереди, то и дело оглядываясь. В его глазах была почти человеческая тоска. Я очень хорошо знал и понимал собак, и оттого встревожился.
Пес вломился в заросли голубых кустов, я бежал за ним и на бегу рвал из кармана пистолет. Желтые шарики липли к куртке, ветки хлестали по лицу, и я сообразил, что пес кружным путем ведет меня к тому месту, где осталась машина.
Кусты кончились. Пират завыл, кружась вокруг джипа.
Она лежала лицом вниз, волосы разметались по траве, лежала в уютной позе спящего человека, спрятав лицо в сгибе руки, и если бы не нож… Кинжал с черной узорчатой рукояткой вонзился в спину у самой шеи, под воротником пушистой рубашки.
Я опустился на колени, поднял ее за плечи и повернул лицом к себе, локтем отталкивая мечущегося вокруг Пирата. Как в тридцать шестом в Мадрасе, как в тридцать восьмом в Коломбо, как в сороковом на том безымянном пустыре, везде одно и то же — бесполезная тяжесть пистолета в руке, запоздалая жажда мести. Если б вовремя понять, не пришлось бы нам пенять, не пришлось бы обвинять опоздания…
На ее лице было только изумление, она успела удивиться, когда что-то ударило в спину, и больше ничего не успела, так и не поняла, что ее убили. Мой дядя, старший брат отца, называл такую смерть прозрачной, а уж он, двадцать лет протрубивший в Особой Службе ООН, предшественнице МСБ во времена, когда многие не верили, что когда-нибудь будет создана МСБ, навидавшийся всякого в те огненные времена великого перелома, знал, что говорить и что как называть. Прозрачная смерть. Когда говорят о смерти, всегда спешат сказать, что желали бы себе именно такой, мгновенной, как удар молнии, внезапной, как наши решения, круто меняющие жизнь, мгновенной, как удар молнии. Я тоже говорил так, но досталось это не мне. Сначала Камагута-Нет-Проблем, потом Мигель-Бульдозер, Панкстьянов, Реджи Марлоу, Дарин — все это были свои, тертые и битые, с дубленой дырявой шкурой профессионалы. А здесь была девчонка, которой по высшей справедливости полагалось жить да жить и не играть в наши жестокие игры. Правда, эти игры не спрашивают нашего согласия на участие — сплошь и рядом…
Пират заворчал над ухом. Я поднялся и увидел Пера в сопровождении того, высокого, и другого, незнакомого. Они шли ко мне. Я яростно огляделся, увидел торчащий приклад, выхватил из машины пулемет и снял его с предохранителя. Высокий, увидев это, поднял какую-то штуку с прозрачным стеклянным стволом, но Пер, не оборачиваясь, пригнул его руку к земле.
Пер шел ко мне. Я поднял пулемет и положил палец на спуск, а он все равно шел, старый, но не дряхлый, с ясными молодыми глазами, расстояние между нами сокращалось, и в глазах его была та же самая боль, тоска по времени милосердия. И я опустил пулемет — я не мог стрелять в самого себя. Принесенная с собой мораль, логика, представления о добре и зле здесь не годились…
— Слушай, — устало и тихо сказал Пер. — Мы многие годы убивали друг друга, научились никому и ничему не верить. Всегда была только смерть — ради смерти. Если ты знаешь жизнь, ты должен знать, что смерть ради смерти
— это еще не все. Бывает еще и смерть ради жизни.
— Да, — сказал я. — Я это знаю. Но зачем?
— Бывает и смерть ради жизни, — повторил он. — Может быть, это слишком жестоко, но… Я должен был верить, и я очень хочу верить. Если
Он ждал. Жестокость — это страшно, это плохо, но в мире, где никогда не было однозначных понятий, в мире, где красивые строчки прописей непригодны при столкновении с грубой прозой, невозможно обойтись прописными истинами. Путь к счастью — это отвесный, заросший колючками склон, на нем обдираешь руки до крови и обнаруживаешь, что абстрактные понятия следует толковать на разные лады, следует не верить собственным глазам, не сердцем, а рассудком добираться до истин…
Я сел на землю, оперся спиной на колесо, так и не выпустив из рук бесполезный пулемет.
— Был такой человек — Георгий Саакадзе, — сказал я им, молча стоявшим надо мной. — Чтобы освободить свою родину, он оставил врагам заложником своего сына, зная, что сыну не спастись… Я вернусь. Пер, даже теперь…
— И что случилось с сыном? — спросил высокий.
— Что, по-вашему, с ним могло случиться? — спросил я, не глядя на него.
Было. Александр Невский прошел через татарский костер, унижением отстояв будущее торжество. Ради спокойствия в государстве Петр Первый не пожалел сына. Было, было…
Я развернул машину и медленно поехал прочь. Кати сидела рядом и смотрела вперед все так же изумленно, я не мог оставить ее там, я еще не все сделал для нее и не все ей сказал. Машина летела по ухабистой лесной дороге, я газовал и газовал, клацал зубами Пират, плечо Кати задевало мое, закрыв глаза, я мог думать, что она жива, что не было никакого кинжала, не было самого важного и самого трудного экзамена в моей жизни. Когда я понял, что плачу, уже не удивился…
Я привез ее к тому месту, где рассказывал о звездах и разудалых капитанах, спьяну открывавших новые моря и земли, о дельфинах и таинственном морском змее, о моем и ее мире.
Теперь я мог сказать ей все — что люблю ее, что не знаю, как буду без нее, что я за себя и за нее совершу все задуманное, что я…
…Пятнистые танки и наглая, полупьяная, с засученными рукавами мотопехота катились лавиной, и над колоннами надоедливо зудела мелодия «Лили Марлен», измотанные батальоны оставляли город, над которым безнаказанно висели «юнкерсы» — самый первый год, самый первый месяц. И уже не было никакого порядка, а на обочине лежала мертвая девочка лет трех, красивая, в белом воздушном платьице, и другая девочка, шагавшая рядом с матерью, показывала на ту, лежащую, и просила: «Мам, заберем куклу, ну давай куклу заберем…» Прадед сам это видел, он тогда со своими оперативниками вылавливал в тех местах десантников-диверсантов из полка «Бранденбург-600». Высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…
Я многое сказал ей и поцеловал так, как хотел, но не успел.
Ритуал похорон наших офицеров разработан давно: гроб на бронетранспортере, алые и белые цветы, ордена на подушечках, обнаженные шпаги, сухой треск трех залпов, оркестр играет древнюю китайскую мелодию «Дикие гуси, опускающиеся на песчаную отмель» — самую печальную мелодию на Земле. Правда, Камагуту мы хоронили под полонез Огинского, он так хотел, а Панкстьянова — вовсе без музыки, опять-таки по высказанному вскользь пожеланию, а гроб Дарина был пустым, и его было очень легко нести…
Вся моя воля, вся способность управлять собой потребовались, чтобы засыпать ее лицо, ведь я знал, что никогда больше не увижу ее, и лопата весила тонны, а песок смерзся в лед.
Я оставил себе только принесенный из большого мира служебный пистолет. Все остальные магазины я расстрелял в воздух, отнес и выбросил в реку все оружие, какое у меня было, — я не собирался больше стрелять на этой земле. Полагалось что-то написать, но я не знал ни года ее рождения, ни года смерти — по меркам большого мира ничего подобного у нее не было. Собрав пригоршню горячих гильз, я выложил в изголовье холмика короткое слово «КАТИ». И ничего больше.
Несколько лет назад я провел три месяца в Сальвадоре, в Байи. По делам службы, под чужим именем, с чужим прошлым. Не скажу, что это было самое приятное время в моей жизни (эпизод с адвокатской конторой относится как раз к этому периоду), но кое-какие воспоминания остались. Для нас, вселенских бродяг, один какой-то день, одно пустяковое с точки зрения беззаботного туриста воспоминание оказываются ценными и неотвязными. Ало-голубой закат на набережной Лангелиние, дождливый день у подножия Рюбецаля, жареная курица на деревянном блюде в кабачке Алвеса на Ладейро-до-Алво. Там, у Алвеса, мне и рассказывали — у них в Байи верят, что каждый отважный человек становится после смерти