Чужие пальцы соскользнули с горла, долговязый повалился вбок. А тень, на какое-то мгновение задержавшись над Спартаком, – вглядывается, что ли? – исчезла, будто сон или призрак. Вроде бы на Марселя был похож человек. А может, и не Марсель никакой, пес его знает... Во всяком случае никто не тряс Спартака за плечо, не спрашивал дрожащим от волнения голосом: «Жив?», никто не помогал подняться...
Спартак поднялся сам. Вернее, попытался подняться. Получилось не очень. Стоило встать, как повело в сторону, закрутило, в глазах свет окончательно померк. И Спартак потерял сознание.
Глава шестнадцатая
Ночь длинных заточек
Очнулся Спартак от холода, просочившегося под бушлат и ватные штаны. Но больше всего замерзла голова, с которой во время всей этой катавасии слетела ушанка. Странно было бы, если бы она не слетела, а удержалась на черепке, просто чудо какое-то было бы...
В угольном сарае весьма похолодало против прежнего. Оно и неудивительно: через пробитую суками дыру в стене «забортный» холод обильно вливался в сарай, вымораживая помещение. «Прямо как в разгерметизированную кабину самолета».
Сколько он провалялся в беспамятстве, так вот с ходу трудно было определить. На внутренние ощущения опираться бесполезно, какие, к чертям, внутренние ощущения могут быть у человека, стукнутого по голове и чуть не задушенного?
Спартак поднялся. Ощутимо покачивало, а кроме того, волнами накатывала тошнота. Где-то тут должна валяться его шапка, но поди ее найди! В сарае не только похолодало, но и потемнело. Единственная лампа под потолком оказалось разбитой. То ли специально ее раскокали, то ли случайно, в запале битвы.
Ага. Его давешний долговязый противник без признаков жизни раскинул ручонки, а рядом с ним на полу темнела клякса, очертаниями смахивающая на шапку. Спартак нагнулся. Ну да. Он нахлобучил на себя ушанку долговязого. Некогда сейчас ползать свою искать, ну а касаемо брезгливости... Пожалуй, ничто так быстро и качественно не вытравливает из людей лагерная жизнь, как чувство брезгливости...
Спартак осмотрелся. Темные кучи на полу – это, понятно, убитые. А кто-то, может, и жив еще. Да вот только наплевать, если честно... Марселя здесь, в сарае, воры оставить никак не могли, ни убитого, ни раненого, а на остальных плевать. На того же Володю Ростовского, про которого кричали вроде, что убит, тоже глубоко и основательно плевать.
Спартак выбрался наружу. Присел на корточки, прислонился к стене сарая, набрал в ладони снега, охладил им лицо, потом приложил к затылку.
Послышался хруст снега – кто-то бежал, вот-вот вывернет из-за угла. Вывернул...
– Эй! Спартак... ты, что ли?!
Федор-Танкист.
– Живой! Фу... – Танкист присел рядом на корточки. – А я, между прочим, по твою душу. Марсель сказал, что ты в угольном сарае, ранен. Что за рана?
– Да какая там рана! – отмахнулся Спартак. – По фронтовым меркам – здоров как бык. Подумаешь, по башке двинули. Что там творится?
А что-то творилось, это точно. Со стороны плаца доносились истошные крики, звон, лязганье.
– А там такое творится, брат, что и не знаю, чего ждать, – дрожащими пальцами Федор достал из- за ушанки самокрутку, с пятого раза прикурил. – Хочешь затянуться?
– Давай. Толковище обернулось поножовщиной, – сделав пару затяжек, Спартак отдал Федору дымящуюся самокрутку. – Ворвались суки, и пошло-поехало. Как я понял, когда очухался, воры взяли верх, сук погнали. Больше ничего не знаю.
– В этой резне замочили Володю Ростовского...
– А, ну да, слышал я что-то такое краем уха, – сказал Спартак.
– Воры сперва принесли его на руках в бараки. Оттуда потом потащили на плац, положили там, чтобы все увидели дело рук сучьих, и стали поднимать лагерь. Эт-то надо было видеть, я тебе скажу. Марсель звал вырезать сук подчистую, чтобы к утру ни одного не осталось, кричал: «Воры, где наша слава!»... – Федор снова протянул Спартаку самокрутку. – Я уходил, видел, как к плацу сбегается оперчасть и режим. Думаю, миром сегодня не закончится. Мойку, кстати, тоже закололи. Кто – неизвестно...
«Марсель, кому еще», – вяло подумал Спартак. И вдруг решительно поднялся:
– Пошли.
Федор-Танкист поднимался с явной неохотой.
– Может, ну его, Спартак? Мало мы разве...
– Пошли, – перебил Спартак и двинулся по тропе между сараями...
У входа в третий барак сидели на корточках три фигуры, в темноте алели три папиросных огонька. Эти трое, наверное, рассуждали примерно так же, как Федор-Танкист – отсидеться в сторонке, поглядеть, что будет. А со стороны плаца крики усиливались.
Обычно в это время в лагере стояла совершеннейшая тишина, без малейших признаков жизни. Спартак, кстати, любил идти по лагерю ночью в морозную зимнюю пору. В первую очередь, как раз из-за этой потрясающей тишины. Над головой торжественно молчало звездистое небо, под ногами хрустел снег, невольно охватывало умиротворение, и казалось, что все хорошее еще впереди. Путь от вошейбоки до барака превращался в одну из немногих приятностей лагерной жизни... Но сегодня романтические переживания отсутствовали напрочь – равно как и тишина.
Множились, становились громче истерические вопли, вопли боли, истошные предсмертные вопли. Спартак, а за ним и Федор невольно перешли на бег. Обогнули шестой барак и выбежали на плац...
И остановились как вкопанные.
– Твою мать, – прошептал Федор и почему-то потянул ушанку с головы.
Все уже было кончено. «Или лучше сказать, вот теперь как раз все и начинается», – поправил себя Спартак. Но, как ни говори, какие слова ни подбирай, ничего уже не изменишь.
Утоптанный зековскими ногами снег на плацу был залит кровью. Ни в коем разе не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом. Темен был снег от кровищи.
Трупы валялись повсюду: в шинелях, в зековских бушлатах, голые по пояс, в наколках напоказ. Прямо под столбом, на котором покачивалась, поскрипывая, лампа под металлическим колпаком, в круге маслянисто-желтого света стоял на коленях шнырь Костян и размеренно всаживал и всаживал длинную заточку в грудь лежавшего под ним уже давно мертвого лейтенанта Парного. Костян беспрестанно хихикал, громко шмыгал носом и мелко, всем телом подрагивал и бил, бил заточкой – по всему было похоже, что он повредился в уме.
Бился в агонии кто-то в солдатской шинели. Полз, оставляя за собой на снегу кровавую полосу, киевский вор Алмаз, кто-то в лагерном бушлате что-то искал, то и дело наклоняясь, среди тел в той части плаца, куда не доставал свет от фонаря и где землю заливал бледный лунный свет. Двое – кажется, из фронтовиков – ходили кругами, шатаясь, как пьяные, толкали друг друга в грудь, пинали мертвецов в шинелях, орали: «Победа! Наша взяла! Бей легавых!» – и еще что-то неразборчивое. Вот один из них поддел носком миску, та отлетела, перевернулась, что-то темное, густое пролилось из нее на снег...
Понятно, что произошло. Когда на плац примчались опера и режимники, воры тут же набросились на них, не вступая ни в какие переговоры, и стали примитивно резать. К тому времени на плацу собрались уже многие – и блатные, и неблатные. И все поддержали воров в этой бойне. Недаром среди убитых Спартак разглядел литовца Сигитаса по кличке Сиг, Рому Кильчу – молдованина из Кишинева... да многих можно опознать, если ходить и вглядываться. Вот только некогда ходить, вглядываться и предаваться философским раздумьям.
Толпа только что умчалась с плаца и бежит к ДПНК <Помещение дежурного помощника начальника колонии.> – нетрудно определить по реву. Вскоре она разделится на потоки, и кто-то непременно рванет к административному корпусу. И это – вопрос каких-то минут.