заживал. Естественно, заработал заражение, и как следствие летальный исход. Эхе-хе, чего только не делают. Бывало, кстати, и угрожали нашему брату, и мне в том числе. И не только на словах. Заточку приставляли, битым стеклом перед глазами водили, на груди до сих пор шрам от скальпеля – постарался один придурок, которого я до того прооперировал. Мол, это тебе задаток, лепила, не оставишь на два месяца на койке – всего на куски порежу. А вы поди наслушались в бараках красивых сказок про блатные законы, вроде того, что поднимать руку на «красный крест» – для блатного западло.
– Я много чего наслушался, – сказал Спартак. – Но верить всему подряд давно уже отвык. Еще до того, как загремел в бараки.
Рожков залпом допил свой вконец остывший чай. По-крестьянски утер губы ладонью. «Эх, – подумал Спартак, – наивный ты человек. Именно что автоматами и загоняли...»
– Ну ладно бы у вас имелся расчет: простудиться, лечь в больничку, подхарчиться. Но вы ж умный человек и не могли не понимать, что точно тут ничего не рассчитаешь, что запросто можно сыграть в деревянный ящик. Тогда что вами двигало? «Безумству храбрых поем мы песню»? Так, кажется, выразился буревестник революции. Ну, выразиться так Горькому было нетрудно. Ему, наконец, и платили за то, чтобы он правильным образом выражался. А я вот, хоть и не имею чести быть пролетарским поэтом, скажу вам другое – жертвовать собой противоестественно для человека как биологического существа, каким человек по сути своей и является. Инстинкт самосохранения – он, знаете ли, посильнее всех прочих будет. Иначе род людской и вымереть мог запросто.
– А как же Гастелло?
– Каждый отдельный случай, если скрупулезно докапываться до сути, имеет свою подоплеку. Были штрафники, которым приставляли дуло к затылку, не пойдешь – расстреляют на месте, и куда тут денешься! Или когда самолет падает, охваченный огнем, может, еще есть возможность выпрыгнуть с парашютом, но ты сам прошит пулеметной очередью, шансов выжить никаких. Уж лучше разом покончить со всем, прихватив с собой на тот свет побольше врагов. А есть еще такие, между прочим, которые неистово верят в загробную жизнь, и эта вера подавляет инстинкт.
– Когда рота без какого бы то ни было принуждения под шквальным огнем поднимается в атаку и прет на пули, а каждый боец понимает, что шансов почти нет, – это как вписывается в вашу теорию?
– 'Почти никаких шансов' означает, что они все-таки есть. Пусть и мизерные. И каждый все-таки надеется, что чаша сия его минует.
– Ладно, – Спартаку было что возразить, но на споры его сегодня не тянуло. – Так что вы там про меня надумали? Зачем же, по-вашему, я полез на баржу, если не хотел загреметь на отдых в больничку?
– Как я уже сказал, самопожертвование противоестественно. Однако, как во всем и всегда, имеется некий предел, граница. Если человек переступает за нее, могучий инстинкт самосохранения слабеет...
– То есть, по-вашему, я переступил эту некую условную черту?
– Или вплотную к ней приблизились. Отчего да почему, что именно в вас надломилось, вам виднее...
Вот уже третий день длились их разговоры.
Странное у них с дохтуром складывалось общение, если вдуматься. Обычно у людей бывает так: начинают на «вы» и переходят, зачастую незаметно и не сговариваясь, на «ты». Тут же все было строго наоборот: сперва «тыкали», потом перешли на «вы». Да и разговаривали они каким-то уж слишком правильным языком, неосознанно избегая лагерных словечек. Спартак понимал это так: обоюдное и неосознанное стремление отгородиться от барачной жизни. Она, эта жизнь, никуда не денется, в нее еще успеешь вернуться. А так хоть создать видимость иного.
И еще Спартака не отпускало ощущение, что Рожков чего-то недоговаривает. Или что-то хочет сказать, но сдерживает себя. Собственно, это странное ощущение возникло с самого первого их разговора, затянувшегося на полночи. В общем-то, дело обычное – встретились земляки. Поговорить, кто где жил, куда ходил, что сделала с городом война, может быть, обнаружатся общие знакомые. Вдобавок оба не чужды некоторой образованности, как говорится, социально близкие. К тому же оба хоть и разного возраста, но много уже повидавшие. В общем, не было ничего удивительного в том, что первый разговор затянулся надолго.
Однако уже в первый вечер за обыкновенным разговором Спартак с некоего момента стал чутьем угадывать какую-то недоговоренность. Словно доктор что-то хочет сказать, но не решается, а ходит вокруг да около. И во время других бесед это ощущение у Спартака не пропало, а скорее наоборот – усилилось. Что там было у доктора на уме, Спартак сказать бы не решился. Всякое может быть... А может, и чудится на пустом месте. Но раз появившееся ощущение не пропадало. Отчасти поэтому Спартак жалел, что слишком много вчера рассказал про себя такого, о чем обычно предпочитал молчать...
Дверь приоткрылась, и в комнату заглянула уборщица Петровна.
– Товарищ Рожков, больного Котляревского сама начальница зовет к себе в кабинет.
Взгляд доктора прямо засветился торжеством, мол, «ну, что я говорил!»
Говорить-то он говорил, однако Спартак надеялся, что пронесет. Не пронесло.
Портить отношения с начальницей себе дороже, придется идти. И как-то выпутываться...
Спартак вошел в кабинет начальницы, уже решив, как станет держаться. Так, как от него и ждут, – уверенно, чуть нагло. А «выброситься с парашютом» в подходящий момент не составит большого труда. Он, в конце концов, нездоров, и потому не будет ничего странного, если после очередной рюмки он ощутит страшную слабость во всем теле, у него закружится голова, и ничего другого не останется, как транспортировать его обратно на больничную койку. А в том, что засидка не обойдется без алкоголя, Спартак не сомневался.
Первое, что встретило Спартака за порогом, – аромат жареной картошки. Такой простой, однако давно позабытый запах. «Вот так, – подумал он, – за деликатес можно и продаться».
С определенными поправками на обстоятельства можно было даже употребить расхожую фразу: «Стол в кабинете ломился от яств». Тут тебе и лендлизовс-кая американская тушенка, и квашеная капуста, и соленые огурчики, и даже плитка шоколада.
«А жрать хочется все неумолимее и неумолимее. Вот поставь ультиматум, и еще неизвестно, что выберу».
Соленые огурчики, квашеная капуста, колбаска...
На столе и вправду было много того, что хотелось сразу съесть. Не сказать чтобы Спартак в больничке голодал – питание тут было много лучше лагерного, особенно если сравнивать с последними лагерными днями. Однако от деликатесов потекли слюнки и захотелось жрать.
Над всем этим богатством возвышалась начальница. Товарищ Лаврентьева принарядилась по случаю свидания – на ней было крепдешиновое платье по распоследней предвоенной моде, обдуманно расстегнутое на две лишние пуговки. Помада, следовало признать, наложена довольно искусно, без вульгарности. Товарищ Лаврентьева с загадочным видом курила «казбечину», манерно стряхивая пепел в кулек из газеты, и откровенно разглядывала направляющегося к столу Спартака.
Спартак представил, какой она была годков эдак двадцать назад, и пришел к выводу, что гражданка начальница была из разряда «в принципе ничего». Годы стали брать свое. Потом запустила себя, расплылась, а еще не следует забывать про ее склонность к разбавленному медицинскому спирту, единоличной хозяйкой которого она являлась. В общем, сейчас от былой привлекательности мало что сохранилось. Но все же сохранилось.
– Спартак Котляревский, летчик-герой, – произнесла она с придыханием, послав обладателю этого имени настолько недвусмысленный взгляд, что если бы и были у Спартака какие-то сомнения относительно цели этой вечерней засидки, то они сейчас вмиг бы улетучились. Товарищ Лаврентьева взмахнула рукой с дымящейся папиросой. – Садись.
Спартак отодвинул стул и сел напротив женщины.
– Будешь? – Она приподняла за горло водочную бутылку, заткнутую бумажной пробкой.
– Буду, – просто сказал Спартак. – Какой же мужчина откажется от ста граммов, да еще ежели употреблять предстоит в обществе очаровательной дамы.
Его чуть не стошнило от собственных слов, но Спартак угадал правильно – товарищ Лаврентьева,