Спартак ощутил ледяной комок, вставший поперек горла.
– Так плохо?
– Так плохо.
– Ты здорово рискуешь? – спросил Спартак, глядя Комсомольцу прямо в глаза.
– Если что, отбрехаюсь, не впервой, – деланно-бодрым тоном произнес Комсомолец. Выкинул измятую в пальцах, но так и не зажженную папиросу. – Ладно, пойдем...
Мать лежала в отдельной палате. Видимо, Комсомолец круто надавил на больничный персонал «оперативной необходимостью». Входя в палату, Спартак краем уха слышал, как встретившая их женщина- врач спрашивает у Комсомольца, где конвой. Ответа он не услышал. Потому что все звуки для него враз померкли...
Это была его мать. Он узнал ее, он не мог ее не узнать... Хотя узнать было непросто. Мать ничуть не напоминала ту женщину, которую он видел в последний раз четыре года назад. Блокада, лагеря и болезнь молодого и здорового изменят до неузнаваемости, а что уж говорить о пожилой женщине... Мать была полной улыбчивой женщиной. А теперь... Дистрофическая худоба... Ввалившиеся щеки... Глубоко запавшие глаза... Почти нет зубов... Желтая дряблая кожа...
Мать глаз не открыла. Или крепко спала, или была без сознания. Но была жива – в тишине одиночной палаты Спартак слышал ее дыхание. Скорее всего, без сознания. Может быть, ей вкололи морфий. Во всяком случае Спартак надеялся, что вкололи.
Спартак опустился перед койкой на колени, уткнулся головой в одеяло.
Чувство вины захлестнуло с головой. Разумом он понимал, что не виноват... но что такое разум? Ведь как ни крути, а именно из-за него мать угодила в лагеря, которые забрали у нее жизнь.
Спартак взял мать за руку. Рука была холодная.
Он понимал, что видит мать последний раз в жизни и ничего изменить нельзя, а поверить не мог. Время остановилось, потому что его движение ничего не могло вернуть, ничего не способно исправить.
И он не знал, хочет ли, чтобы она очнулась, увидела его рядом с собой. Быть может, она спросит его о Владе... Сможет ли он соврать, глядя ей в глаза? Он не был в этом уверен. Если мать не знает, что с ее дочерью, если верит, что она жива, то лучше бы ей не знать правды. Но с другой стороны, если мать не откроет глаза и не увидит его сейчас, она не увидит его никогда.
Путаница в мыслях полнейшая.
– Прощай, мама, – сказал Спартак мертвым голосом. – Прости...
Он поцеловал мать в щеку.
Отошел от кровати, присел на колченогий стул, опустил голову, уронил руки. Вокруг и внутри была звенящая совершеннейшая пустота.
Он не сразу сообразил, что плачет, дергая головой, без слез, беззвучно, плачет...
Прошло какое-то время, и он, двигаясь, как автомат, открыл дверь, вышел в коридор. Кто-то о чем-то спросил, кто-то что-то произнес приказным тоном, кто-то дернул за рукав. Его куда-то повели.
Все вокруг неожиданно оказалось за мутным стеклом. Он чувствовал себя погруженным в аквариум, чувствовал себя безмозглой рыбой, которая не понимает, что там за размытые силуэты маячат за перегородкой, что за тени проплывают мимо, что за контуры обрисовываются...
Его вели, и он шел, не замечая дороги. Кажется, рядом проплывали деревья, заборы, воткнутая в сугроб деревянная лопата, поленница, собачья конура...
Он даже не попытался осмыслить тот факт, что его сажают не в грузовик, а в легковушку «зис». Откуда-то, словно бы из дальнего далека, донеслись слова Комсомольца: «Разумеется, под мою ответственность!»
Он оказался в припахивающем бензином тепле, на мягком заднем сиденье. Ехали молча. За окном нескончаемо тянулись заваленные снегом леса, заваленные снегом поляны, под колеса уходила снежная дорога. Никого не попадалось навстречу, никакого жилья вдоль дороги, никакие охотники и лыжники не выходили из леса. «Белое безмолвие», – вдруг пришло Спартаку на ум название рассказа любимого в детстве писателя Джека Лондона. И на тысячи километров вокруг огромные пустынные пространства, где ни души, только снег да зверье. Зато собрано много душ на крохотном пятачке земли, обнесенном колючкой. Душно от душ, набитых в бараки. Иногда в прямом смысле душно – в летнюю жару. Зимой же просто теснотища, человек на человеке. А кругом свободное пространство, которое так и дышат волей, по которому хочется просто идти, неважно куда, важно идти самому, чтоб не подталкивали в спину автоматом...
Прав был финн, ох прав – вокруг такие просторы, а люди предпочитают жить в тесноте.
Это была первая мысль Спартака после ухода из больницы. Вторая была не легче: «Безумие. Мы живем в каком-то кошмарном сне, который снится горячечному больному, и этот больной все никак не может проснуться...»
– Остановись здесь, Егорыч, – вдруг громко произнес Комсомолец.
Комсомолец вышел из машины, взяв какой-то сверток. Стоя у открытой дверцы, сделал Спартаку знак, чтобы тоже выходил. Спартак на ватных ногах выбрался наружу. Они двинулись по снегу, утопая в сугробах иногда и по колено. Комсомолец шел впереди.
Третья по счету мысль, посетившая Спартака, была не менее бредовая, чем предыдущие: «Если Кум собрался меня шлепнуть, сопротивляться не буду».
Они обогнули огромный валун, какими засыпал всю Карелию в незапамятные времена прогулявшийся по северным землям ледник, и вышли на берег небольшого озера. Одно из карельских озер, которых в этих краях не перечесть. Небольшое такое озерцо, похожее на блюдце. Летом – родниковой прозрачности, зимой – промерзающее почти до дна. Рыбное, как водится.
(Когда только начался голод, Спартак недоумевал, почему не могут организовать лов рыбы силами зеков. Это отчасти решило бы вопрос нехватки еды. И сделать было несложно. Составить отряд из самых благонадежных заключенных, которым сидеть осталось немного и бежать просто невыгодно, как ни крути. Отрядить на них одного конвоира, и пусть бы они с утра до ночи пропадали на реке или на озерах, пробивали бы проруби, опускали в них сеть. Их лесозаготовочную норму распределили бы на других зеков, осилили бы как-нибудь. А сеть раздобыть уж вовсе не сложно. Но, поразмыслив, Спартак понял, что никому, кроме заключенных, это не надо. Лишние заботы, да вдобавок лишняя ответственность. Начальник лагеря ни за что не согласится на подобное нарушение инструкций содержания в лагере. А вдруг чего случится? Сам тогда пойдешь по этапу. Гораздо проще ужесточить меры, закрутить гайки, погасить бузу. А что десяток-другой, а то и сотня-другая загнутся с голодухи – так это ж зеки. Не жалко.)
Зашуршала газетная бумага, полетела в снег.
– Выпей, – Комсомолец протянул Спартаку бутылку водки.
Спартак машинально приложился к горлышку. Сорокаградусная жидкость вливалась, как дистиллированная вода – ни вкуса, ни крепости не чувствовалось. Утерев губы рукавом, он отдал бутылку Комсомольцу. Так, передавая друг другу, молча допили до конца. Бутылка полетела в сугроб и навсегда исчезла в глубоком снегу.
Оба стояли и смотрели на спящее подо льдом озеро.
Комсомолец произнес, не поворачиваясь:
– Своим объяснишь так. Доктора накачали лекарствами и отправили восвояси. Сказали напоследок: «Нечего койки нам занимать, когда тяжелых некуда положить. Вот когда вновь помирать станешь, тогда вновь и возьмем тебя на лечение».
Спартак присел, набрал в ладони снега, растер им лицо. Сплюнул.
– Вот ответь мне. Когда еще выдастся спросить... – он говорил, глядя в никуда. – Ну ладно, у меня еще остался в жизни смысл. Найти жену. Быть с ней. Меня ломает, корежит, иногда невмоготу, иногда хочется со всем разом покончить... Но мысль о жене вытягивает меня из этих омутов на поверхность. А тебя? Чем ты держишься? Инстинктом самосохранения, о котором доктор Рожков говорил? И главное, ради чего, ради кого ты держишься?
Как до этого Спартак долго не мог говорить, так не мог сейчас молчать.
– Помнишь... дело было сразу после моего возвращения с Финской... ты расписывал Владе прекрасный дворец, который мы все строим, но пока-де леса еще не убраны, строительный хлам валяется