оно непринужденно, по своему собственному внутреннему пути изливается сладкой горечью задумчивого финала. Собравшиеся замолкают; что-то приглушает их энергичное стремление к веселью, словно ткань, наброшенная на клетку куролесящей певчей птицы. Мои руки обдуманно осторожны и ласковы, нежный танец пальцев по клавишам — сам по себе крошечный прекрасный балет, гипнотическое оперение плотью объятой кости, что гладит слоновую кость, их текучая грация словно естественна, словно не отнимает обретение ее полжизни занятий и тысячи арифметически нудных повторений бесплодных гамм.
В той точке, где внутренние законы пьесы должны были вывести ее структуру к восхитительно прекрасной торжественности главной темы и нежной развязке, я решительно ее меняю. Руки мои были парой нежных крыльев, парящих над каждым осколком воздуха над клавиатурой в отдельности, серьезных и прекрасных. Теперь же они превращаются в люмпенские когти, громадные изогнутые скрюченные лапы, которыми я дурацки марширую по тротуару клавиш: раз-два, раз-два, раз-два. А тема — в ней еще узнается прежний изящный гибкий контур — оборачивается безмозглым механическим автоматоном с нестройными диссонансами и грубо сцепленными гармониями, что бьются и шатаются сквозь мелодию, и неуклюжесть их, отголосок прошлой красоты, напоминает уху о нежной стройности, насмехаясь над ним сладостнее, оскорбляя слушателя больше, чем могла бы абсолютная смена мелодии и ритма.
Некоторые мои слушатели ушли по пути безвкусицы так далеко, что могут лишь таращиться, ухмыляться и кивать — марионетки на струнах, что я задеваю. Большинство, однако, чуть отодвигаются или вглядываются в меня, досадливо восклицая и качая головами. Лейтенант же просто кладет руку на крышку; я успеваю отдернуть пальцы прежде, чем крышка с грохотом захлопывается. Я поворачиваюсь вместе с табуретом.
— Я думал, вам понравится, — говорю я; повышенный голос и поднятые брови изображают невинность. Лейтенант резко замахивается и бьет меня по лицу. Довольно сильно, надо сказать, хотя с какой-то бесстрастной властностью: так умелый глава большого семейства бьет старшего отпрыска, дабы удержать остальных в повиновении. Хлопок утихомиривает собрание еще эффективнее, чем мои музыкальные выходки.
Щеку жжет. Я моргаю. Поднимаю ладонь к щеке — там чуть-чуть крови. Полагаю, от кольца белого золота с рубином. Она меряет меня уничтожающим взглядом. Я смотрю на тебя. Ты, похоже, несколько удивлена. Сзади кто-то хватает меня за плечи, и лицо мне омывает сквозняк зловонного дыхания. Другая рука вцепляется мне в волосы, оттягивая голову назад; солдат рычит. Я пытаюсь не отводить взгляд от лейтенанта. Она поднимает руку, глядя на человека за моей спиной. Качает головой:
— Нет, оставьте его. — Смотрит на меня. — Какой стыд, Авель; испортить такую чудную мелодию.
— Вы считаете? Мне казалось, я ее улучшил. Это же просто мелодия, в конце концов. Жизнь тут ни при чем.
Она хохочет, откинув голову. В глубине рта мерцает золото.
— Да, Ав, пожалуй, — отвечает она. Бутылкой машет в сторону клавиш, — Тогда играйте. Играйте что хотите. Это наша вечеринка, но рояль ваш. Решайте сами. Нет. Вальс. Сыграйте вальс. Мы с Морган потанцуем. Вы умеете играть вальс, Ав?
Я смотрю на тебя, милая моя. Ты щуришься. Я пытаюсь разглядеть в твоих глазах отблеск понимания. Наконец слегка кланяюсь:
— Вальс — Встаю, открываю табурет и листаю ноты внутри. — Ну вот.
Поднимаю крышку и ставлю ноты на пюпитр. Играю по нотам. Читаю, играю, порой добавляя скучную завитушку, просто проводник значков на бумаге, звуков в голове композитора, структуры произведения; предлог для объятия, фонограмма для кокетства, ухаживаний, спаривания и поисков судьбы.
Закончив, я оглядываюсь, но вас с лейтенантом нет. Солдаты и их пошатывающиеся завоевания аплодируют, затем мужчины наваливаются на меня, хватают, связывают руки и ноги вышитой тесьмой от колокольчиков для вызова слуг и напяливают на голову шлем от стоящих у стены доспехов. Запертое в шлеме, мое дыхание отдается в ушах; я обоняю собственные выдохи, и пот, и металлический аромат древности. Обзор сужается до крошечных прорезей решетки в старинной стали. Голова бренчит изнутри о металл, когда они поднимают меня и волокут, связанного, во двор, где меня раскачивают, крутят, и картина дико вращается, — пушка мерцает в огнях прожектора, костра и отблесков на брусчатке. Они поднимают черную чугунную решетку над колодцем, гремят цепями, выуживая бадью, ставят ее на грубые булыжники, обрамляющие отверстие, и запихивают меня внутрь — край бадьи врезается в спину, а колени упираются в подбородок. Потом с хохотом сталкивают меня в колодец, сначала придерживают на веревке, затем роняют. Я легко лечу; гремит цепь, и свистит ветер.
Удар вышибает из меня сознание; меня бьет об стену затылком, потом лбом, сначала воспламенив полосу огня через спину, затем пронзив нос копьем боли.
Я сижу, ошеломленный, а вокруг булькает вода.
Глава 14
Я смутно осознаю боль, холод и вкус металла.
Оцарапанный, оцепенелый, пытаюсь покачать головой — сижу на деревянном троне, что восстал среди илистых остатков вод из этой дыры ушедших, на троне, что замер на скрытом постаменте из булыжников, не меньше века душивших сие украшение, — все еще в железной короне, в изодранной мантии непритязательного призвания. Вода сочится вокруг меня, подо мною, леденя и истощая.
Гляжу вверх, обзор закрыт железной маской.
Однажды я уже был здесь, в ранней юности. Ребенком. Хотел заглянуть за небеса.
Я где-то прочитал, что из достаточно глубокой дыры в ясный день можно разглядеть звезды. Ты была в замке, приехала с редким визитом. Я уговорил тебя помочь мне с моим планом; ты смотрела, широко раскрыв глаза, прижав кулак ко рту, как я поднимаю бадью, ставлю ее на парапет и забираюсь внутрь. Я попросил меня отпустить. Дальнейший спуск оказался ощущением едва ли менее сильным, нежели то, которому подвергли меня солдаты лейтенанта. Я не сделал поправку на выросшую тяжесть бадьи, на твою слабость или склонность отходить и позволять случаться должному случиться. Держа ручку, ты слегка напряглась, когда я столкнул бадью с каменного края колодца. Лишившись поддержки парапета, я тотчас нырнул. Ты тихонько взвизгнула, сначала попыталась ручку удержать — она дернулась и приподняла тебя на цыпочки, — а потом отпустила.
Я упал в колодец. Ударился головой. Увидел звезды.
Тогда до меня не дошло, что я, в некотором роде, осуществил свой план. Я увидел огни — странные, смутные и причудливые. Лишь потом я связал визуальные симптомы того падения и стилизованные звезды и планеты, которые обычно видел в комиксах, когда герой получал аналогичный удар. Тогда же я сначала просто оцепенел, затем испугался, что утону, затем успокоился, поняв, какая мелкая вода под бадьей, и наконец одновременно разозлился на тебя за то, что меня отпустила, и испугался, что скажет Мать.
Высоко вверху ты склонилась над колодцем — силуэтом. Так четко очерченная, что я различал, как ты отводишь волосы, чтобы они не коснулись камней или веревки. Ты окликнула меня, спросила, все ли со мной хорошо.
Я наполнил легкие воздухом и открыл рот, чтобы заговорить, закричать, и тут ты позвала снова, в голосе зазвенела нотка растущей паники, и от этого оклика слова застряли у меня в горле. Я посидел, секунду подумал, затем медленно забрался обратно, свернулся в бадье, не говоря ни слова, лишь закрыл глаза и вяло открыл рот.
Ты позвала опять — с ужасом в голосе. Я лежал неподвижно, чуть приоткрыв веки, чтобы видеть тебя сквозь листву ресниц. Ты исчезла, зовя на помощь.
Секунду я подождал, затем поднялся на ноги, стал тянуть за цепь — она превратилась в веревку, а потом на деревянном барабане колодца закончилась и она. Череп гудел, однако я, судя по всему, остался невредим. Я натянул веревку и обхватил ее ногами, намереваясь достичь чумазых камней колодезного зева.