— Я был бы счастлив вам помочь… От-то… Всем, чем смогу. Хотя не представляю, как вам это может удаться, — потерянно моргал Бутов.
— Это не ваша забота… Мне нужно только, чтобы вы прояснили обстановку в педагогическом коллективе. И прошу от вас полной искренности, прошу вас помнить, что я не проверочная комиссия, мне нужна только правда…
— У меня нет оснований быть с вами неискренним, — обиженно забормотал, зажевал во рту свою нескончаемую кашу Бутов. — Я всегда говорю только правду.
— Не сомневаюсь в этом нисколько, но одной правды мне мало, мне нужен вдумчивый анализ математика и душевное страдание однополчанина…
— Вы думаете, мне не жаль Коростылева? — жалобно спросил Бутов, и в голосе его звучала детская обида. — Я просто опасаюсь, что расследование может иметь кумулятивный эффект
— если вы не найдете преступника, то он, убив своей телеграммой Коростылева, достигнет еще одного ужасного результата…
— А именно?
Он протянул ко мне руки, короткопалые беззащитные ласты тюленя, а на лице его была мука:
— Ведь школа — это большой коллектив, естественно, не обходится без разногласий, недоразумений, конфликтов. И, получив официальную огласку, смерть Коростылева станет поводом для ужасных расспросов, проверок, выяснений. Вражда и подозрения, сплетни и оговоры уничтожат все доброе… а школа наша была много лет гордостью района, одной из лучших в области…
— Вы не бойтесь огласки, — сказал я ему злобно. — Сейчас не об этом надо думать! Если вас послушать, надо сейчас нам всем выпить еще раз по рюмке за помин души Коростылева, завтра вывесить в актовом зале его портрет и позабыть о нем навсегда…
— Почему же позабыть?.. — неуверенно возмутился Бутов, но я не дал ему договорить:
— Потому, что Коростылев часто повторял: поощрять зло безнаказанностью так же преступно, как творить его, ибо ненаказанное зло ощущает себя добродетелью… И моя задача состоит как раз в том, чтобы не дать испугу, возмущению и опасениям людей превратиться в злобный хаос всеобщего подозрения. Должен вас огорчить сообщением, что в здоровом организме вашей школы или каких-то связанных с ней отношений возник где— то гнойный нарыв и никакими примочками его не рассосать — его надо найти и вырезать…
— Я бы это только приветствовал, — смирно сказал Юша. — Боюсь, что вы неправильно оцениваете мои мотивы. Я, честное слово, не опасаюсь каких— то организационных последствий и выводов начальства. Я о коллективе думаю, об учащихся…
— Будем вместе думать, — твердо заверил его я. — В том русле, которое я вам предлагаю…
Очень расплывчатый абрис ситуации начал выплывать из мглы неизвестности — мне надо парализовать влияние завуча Екатерины Сергеевны. Благо, это не очень трудно, поскольку Бутов относился к той части людей, что охотно перекладывают ответственность на более горластого и напористого. Думаю, что завучу меня покамест не перегорланить. Это у нее с Бутовым хорошо получалось. Его ведь не случайно друзья называют Юшей — огромный славный толстячок мальчонка в коротковатых брюках и тесном на животе пиджаке.
— Как фамилия Екатерины Сергеевны?
— Вихоть. Ее фамилия Вихоть, а, что такое? — озадачился Бутов.
— Я хотел спросить вас, почему у нее были недоброжелательные отношения с Коростылевым, — сделал я «накидку».
— Что вы! что вы! Помилуй бог! Как можно так говорить! Конечно, у них возникали разногласия, но разве можно назвать отношение Екатерины Сергеевны недоброжелательным? Она очень уважала Коростылева, уверяю вас!
— А он ее?
— Что? — испуганно посмотрел на меня сквозь круглые окошки — Бутов.
— Николай Иванович уважал Вихоть? Дружил с ней? Считался?
— На такие вопросы трудно ответить однозначно… от-то… Жизнь ставит нас в сложные положения… Иногда возникают недопонимания… Вот видите, вам уже наговорили с три короба…
Ему и в голову не приходило, что я еще ни с кем словом не перемолвился. И не в хваленой следовательской интуиции дело. Просто я хорошо знал Кольяныча и легко мог представить, как на него действовало трибунное велеречие завуча. Она должна говорить так всегда — на поминках, на свадьбе, на педсовете, а, кроме того, несколько минут назад я наблюдал прозрачное и в то же время непроницаемое отчуждение, возникшее вокруг Вихоть, когда она говорила поминальное слово.
— Так в каком положении возникло недопонимание между Коростылевым и Вихоть? — настырно сворачивал я Бутова на тернистый путь однозначных ответов.
— Они очень разные люди… На многое смотрели по-разному… И, конечно, надо считаться, от-то, что Вихоть
— женщина, она была иногда мнительна, обидчива, ей казалось, что Николай Иваныч чем-то подрывает ее авторитет… От-то… Хотя я с ней не соглашался…
— Конкретно. Поясните конкретным случаем.
— Как вам сказать, от-то… Они оба словесники, литературу и язык преподают, программа одинаковая… а подход, методика разные… Екатерина Сергеевна строже, требовательнее, и процент успеваемости у нее выше… Был случай, когда восьмой «А» потребовал, чтобы Вихоть заменили на Коростылева… но я, хоть убейте меня, не могу взять в толк, какое отношение имеют ваши вопросы к этой проклятой телеграмме. Вы же, надеюсь, никак не связываете…
— Ни в какой мере не связываю, но мне надо знать все…
Из дома вышла на крыльцо Галя, помахала мне рукой и сказала Бутову:
— Оюшминальд Андреич, вас зовет за стол Екатерина Сергеевна, она говорит, что неудобно, вам надо быть там…
Галя — молодец, уже со всеми знакома, со всеми есть отношения, она любит людей и уверена, что это взаимно.
Бутов с неожиданной легкостью встал, жадно затянулся пару раз, и поднявшиеся над ними клубы дыма ясно показали, что пароход готов отчалить от пристани, только, что наведенные тоненькие сходни разговора, слабые швартовы вопросов и ответов разорвутся и рухнут в воду молчания.
Он мечтал уйти от меня и неприятных вопросов, но решиться не мог, не получив моего разрешения, отпущения, успокоения.
— Нам надо будет договорить, Оюшминальд Андреич, я вас завтра навещу… — пообещал я.
— Хорошо, я буду ждать, — тяжело вздохнул Бутов и затопал по ступенькам.
— А ты? — спросила Галя.
— Я приду через час. — И направился к калитке.
Повернул ключ в замке зажигания, и «жигулиный» мотор услужливо и готовно рокотнул, его металлическое четырехцилиндровое сердце рвалось в дорогу. Но я обманывал его: путь нам предстоял совсем недалекий. Полтора километра — до Дома связи. Я не хотел терять времени — фосфорические зеленовато-голубые стрелки автомобильных часов показывали четыре, а красная секундная, суетливая, тоненько-злая, спазматически рвалась по кругу циферблата, неостановимо стачивая с дня стружку умчавшихся минут.
Выехал на асфальтовую дорожку, перешел на прямую передачу и покатил тихонько, почти бесшумно с косогора вниз к центру Рузаева. Много раз доводилось мне отсюда уезжать, уходить, и почти всегда мне было грустно — не хотелось расставаться с Кольянычем, а теперь переполняло меня чувство холодной целеустремленной ярости и злой тоски, потому, что знал: ухожу навсегда. Еще сегодня и завтра, может быть, через неделю я вернусь сюда, но сейчас я уходил от Кольяныча навсегда, потому что, отправляясь на поиски его убийцы, я затаптывал насовсем свой собственный след к этому дому, к своему прошлому, к самому себе.
Мрачная ненависть к убийце была сейчас во мне больше любви к Кольянычу, и от этого мне было трудно дышать, и я сам себе был противен.
Но свое дело я доведу до конца.