словно желая взвесить тяжесть, которую мне приходится таскать, и сказал:

— Ну, довольно, ты вспотел, как негр, нам нужно расстаться.

— Если хочешь, я останусь у тебя на все лето, — сказал я, обрадованный его участием.

— Ты, верно… — И он постучал пальцем по моему лбу. — Что это тебе взбрело на ум? Провести все лето со мной, домоседом, и с моим родителем, старым пьянчугой! Ступай, ступай!

Это «ступай, ступай» показалось мне знакомым. Да, я слышал его в памятную ночь от моей Валли. Я извлек из глубины мешка банку консервов, попавшуюся мне, когда я искал перчатки; это был свиной гуляш, который туристы всегда требуют на горных станциях, — неприкосновенный запас для восхождений на глетчеры. Я решил подарить банку Периклу, и после долгих пререканий он ее взял.

Наконец мы простились. Когда я поднялся наверх к моему приятелю Ягелло и его восхитительной, золотисто-пепельной, узкобедрой, хрупкой, сероглазой сестре Эвелине, я на минуту подошел к окну и увидел его, Перикла, воинственного философа, который все ходил перед домом взад и вперед.

Семья полковника приняла меня по-родственному, как всегда, и мы уехали на другое же утро. Они только меня и дожидались.

В имении нам жилось прекрасно. Я влюбился в сестру моего друга, дело дошло даже до робких поцелуев и чего-то вроде помолвки, но все оставалось неопределенным, мы не говорили о нашей любви. Я мог бы быть счастлив, если бы меня не терзали старые тревоги: во-первых, собственное мое будущее, во- вторых, жизнь и здоровье моей матери. Как ни бессмысленно казалось это мне самому, но ответственность за все я возлагал на отца. Я не понимал, почему мне нельзя заниматься делом, для которого я считал себя созданным. Я не понимал, почему моя бедная мать должна в тридцать девять лет подвергаться опасностям беременности. А только об этих опасностях и говорили ее неразборчивые длинные письма. Среди веселой суматохи в галицийском поместье, где каждый день приносил тьму новых гостей и несметное количество развлечений, я не мог освободиться от мысли о матери, я вспоминал свои волнения и страдания в пансионе перед рождением Юдифи. Я не мог их забыть. Но вдруг тон писем матери изменился. Хотя никаких перемен произойти не могло, настроение ее стало другим, письма стали приходить реже, в них рассказывалось только о всяких мелочах. Что бы это значило?

Лето прошло. Ягелло должен был вернуться в школу, в мой родной город. Я хотел, как мы прежде условились, уехать домой. Я написал об этом родным, но они отвечали уклончиво. Наконец я обратился с решительным вопросом к отцу. Он ответил устами, или, вернее, рукой, моей матери. Он просил, чтобы я, если можно, остался в семье полковника до середины октября. Он готов в скромных размерах компенсировать расходы на мое содержание. Об этом не могло быть и речи. Полковник относился ко мне как к сыну, да мы и были уже чем-то вроде небольшой семьи. И все-таки я чувствовал, что не могу жить у него вечно, передо мной стояли другие задачи. Наконец, когда мы с полковником уже переехали в город, пришло радостное известие о рождении маленького брата. Я послал поздравительную телеграмму и думал, что меня немедленно вызовут домой. Ничего подобного не случилось. Прошла вторая половина октября. Меня терзало почти невыносимое беспокойство. Эвелина уехала в очень плохом настроении, она немного прихварывала.

Перикла в городе уже не было. Он уехал в Германию, в тот университетский город, где жил профессор, принявший в нем такое горячее участие. Я помогал Ягелло готовить уроки. Наконец я известил родных, что приезжаю в конце октября. Возражений не последовало. Я уехал.

Дома я застал полную перемену. Мать была еще больше измучена, чем после рождения Юдифи. Она не могла кормить новорожденного, пришлось взять кормилицу. У нас стало тесно. Нужно было отказать Валли или поселить ее где-нибудь на квартире. Так и сделали. Целый день Валли, как прежде, работала у нас, а вечером уходила к себе в маленькую комнатушку, в один из домов, принадлежавших моему отцу. Мою комнату, правда, не тронули, но Юдифь так враждебно относилась к новорожденному братцу, что ее пришлось, по возможности, изолировать. Мать уже не могла всецело посвящать себя девочке. Нужно было взять опытную бонну, и Юдифь с бонной должны были занять мою комнату. Но Юдифь не могла расстаться с Валли, она любила ее. И все оставалось еще невыясненным.

Моя милая, бедная мать заклинала меня со слезами (правда, через секунду она уже лукаво улыбалась, суматоха и беготня вниз и вверх по лестнице забавляла ее) «временно» потерпеть. Охотно. Но как? Может быть, и мне поискать пристанище в одном из доходных домов отца? Я улыбнулся. Для меня этот вопрос был наименее важным. Ведь в любой каморке я найду если не слишком много простора, то, во всяком случае, покой. Для меня самым главным были занятия.

Срок подачи заявлений на медицинский факультет, в виде исключения, мог быть продлен до ноября. Я решил этим воспользоваться. Я без конца пытался уговорить отца. Мать была на моей стороне или, может быть, только притворялась. Впоследствии я узнал, что моя судьба уже была решена. Да, все было давным-давно решено и чуть ли не скреплено печатью. И случилось это вовсе не теперь, а много лет назад, после моего злополучного подарка ко дню рождения отца, после «кражи» книги о душевнобольных и т.д. Я никогда не узнал бы об этом и никогда не поверил бы этому, если бы Валли, которая никогда не лгала, не рассказала мне все. Она слышала разговор моих родителей. Но тогда я еще ничего не знал. С Валли я почти не разговаривал, хотя наша страсть, — совсем иное чувство, чем то, которое я питал к Эвелине, — не угасла, да и не могла угаснуть.

Я добился, чтобы отец принял меня для решительного разговора, — сколько их уже было в последние годы? В назначенное время я явился к нему в кабинет. Он еще не закончил приема. Пациентов вызывали одного за другим. Я видел белые повязки и черные платки, закрывавшие глаза. Я видел очки, за которыми можно было разглядеть оперированные радужные оболочки, деформированные зрачки и странно светящиеся глаза, с которых отец удалил катаракту. Но, в сущности, я видел только его лицо, которое появлялось из-за зеленой плюшевой портьеры, когда он выпускал пациента и впускал другого.

Наконец наступил мой черед. Я вошел. Он не сел на старое, хорошо мне знакомое кресло за письменным столом: он ходил по комнате, исчезая время от времени в «зеркальной», примыкавшей к кабинету, он убирал там инструменты. А я сидел на стуле, говорил, говорил и не знал даже, слышит ли меня отец.

Наша беседа длилась недолго. Я повторил свое старое желание. Он сказал, вначале, очевидно, пытаясь пойти мне навстречу:

— Тут есть некоторые препятствия. Хорошо ли ты все обдумал?

Я кивнул.

— А если ты начнешь, а потом через несколько лет выдохнешься и потеряешь охоту к этому делу, тогда что? Учение на медицинском факультете длится дольше, чем на всех других. Если ты ничего не добьешься, ты только попусту убьешь свою юность. Ученый пролетарий! Что может быть хуже, не правда ли?

— Я приложу все усилия, — начал я.

— Знаю, знаю, усилий у тебя хватит, но обладаешь ли ты необходимыми способностями?

— Такие, как у многих других, у меня, вероятно, тоже есть.

— Как у многих других? Посредственных врачей сколько угодно. Это истинная чума, они приносят только вред и сбивают нам цены. И прежде всего: ты слишком неспокоен, — сказал он, словно подводя итог. — Врач, который подвержен внутреннему беспокойству, распространяет его вокруг себя и заражает им больных. Еще Парацельс говорил, что врач обязан обладать уверенностью и спокойствием. Нож, который режет, должен быть острым, иначе он не поможет.

— У меня хватит сил и на это, если понадобится. Я вовсе не такой мягкотелый. Я ведь еще молод. Мне это страшно важно, иначе я не стал бы настаивать на своем. Ты знаешь, папа, как охотно я выполнил бы твое желание, но…

— Да, — прервал он меня, — ты всегда говоришь о любви. Но принести жертву, пусть самую маленькую, послушаться опытного человека, который желает тебе добра?! Будь же благоразумен.

— Нет, — сказал я, — я знаю, что это мое призвание, что я поступаю вполне благоразумно, когда прошу тебя не препятствовать мне идти своим путем. — И я рассказал ему о том, как я врачевал в А., — недавно я снова вспомнил об этом, — как излечил мокруна и вставил выбитый зуб.

— Ах, так, ах, так! — сказал отец, теперь впервые возвысив голос. — Это доказывает только, что прав я. Ты так ребячлив, что считаешь эти фокусы свидетельством твоих врачебных способностей. А я считаю их только задатками шарлатанства.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату