такая честь осчастливила бы меня и я с жаром набросился бы на работу. Теперь она была мне в тягость, я уныло писал под его прерывистую диктовку и часто так неразборчиво, что на другой день не мог прочесть собственных каракуль. Отец не терял терпения. С тех пор как он настоял на своем в вопросе о моем будущем, он был сама доброта и снисходительность.
Наконец от Перикла пришел ответ. Я ждал его со странным нетерпением и надеялся, что он стряхнет с меня апатию, ведь в глубине души я чувствовал, что долго так продолжаться не может. Перикл писал обстоятельно, но, к сожалению, не совсем то, чего я ждал. «Неужели тебе интересно превращать больных и увечных в здоровых, а сумасшедших в мудрецов? Нет! Всегда быть на стороне слабых — это вечное проявление слабости духа. Перед тобой блестящая будущность, ты здоров, ты наследник большого состояния, ты можешь развивать свой ум, как хочешь, наслаждаться, где можешь, властвовать, где должен. Вот видишь, я начал со скромности, а кончил доблестью.
Может быть, природа, создавшая недуги и страдания, мудрее врача, беспомощного в борьбе с ними».
А затем он писал о своей великой любви, на этот раз к воистину потрясающей женщине, и о том, что, завоевав ее, он завоюет неведомый мир. Впрочем, он не забыл и своего «старика», налогового чиновника, преждевременно уволенного на пенсию, и просил меня замолвить словечко за несправедливо потерпевшего перед моим отцом, перед «господином профессором», который лечил когда-то начальника старика.
В один из ближайших дней, когда отец расхаживал по комнате, стараясь сформулировать новую, оригинальную идею, гениальное разъяснение одного темного пункта в области глазных болезней, так называемого симпатического заболевания глаза, я обратился к нему с просьбой вступиться за отца моего товарища. Научная работа доставляла отцу так же мало удовольствия, как мне работа в качестве его секретаря, крупные капли пота выступили у него на лбу, и он был рад перерыву. Отец велел мне все объяснить подробно, выслушал и пожал плечами.
— Ты совсем ничего не можешь для него сделать?. Начальство, очевидно, поступило с ним несправедлив во, — сказал я.
— Стой, стой! — вскричал отец. — Начальство всегда поступает справедливо. И кто вообще имеет право контролировать его поступки?
Отвечать на подобные сентенции, к которым отец пристрастился в последние годы, было бесполезно. Я смолчал и навлек на себя немилость друга юности. Но сейчас я думал только о том, как бы поскорее избавиться от работы и пойти в кафе, где я стал одним из самых блестящих и страстных игроков на бильярде, настолько блестящим, что играл на деньги. Но что толку было мне в этих деньгах? Я тратил их так же легко, как и выигрывал, а когда мне нужны были деньги, я беззастенчиво требовал их у отца, который не решался мне отказывать. Да он и не спрашивал, на что они мне нужны. Казалось, он очень привязался ко мне. Может быть, втайне он и сам понимал, что направил меня по неверному пути, — не знаю.
Мать стала прибегать к моему посредничеству во всяких сложных делах. Одним из таких дел было увольнение старой кухарки, которую мы, так же как и Валли, привезли с собой из нашего города. Мать была привязана к своим служанкам, они тоже любили ее, да это было и не удивительно, если знать ее доброту. Мы занимали квартиру в третьем этаже нашего большого доходного дома, оснащенного всеми современными удобствами, даже лифтом. Этот лифт, как и всюду, в то время предназначался исключительно для «господ».
Наша старая кухарка в последнее время с трудом взбиралась по лестнице. Отец сам установил у нее астму и ослабление сердечной деятельности. Ей приходилось делать много покупок. Стараясь купить подешевле, она нередко путешествовала в самые далекие районы города и возвращалась оттуда с тяжелыми корзинами. Мы часто слышали, как она, задыхаясь, поднимается по лестнице и останавливается на каждой площадке. Я был молод, я взлетал по лестницам, перепрыгивая через три ступени, и в простоте душевной я отдал кухарке свой ключ от лифта.
Все сошло бы благополучно, если бы этого не заметил отец, когда однажды вернулся домой в неурочный час. Он ничего не сказал, он был даже настолько галантен, что отворил двери перед старой, побагровевшей от напряжения, с трудом переводившей дух «кухонной феей».
Но моей матери он разъяснил, что кухарка, как и остальная прислуга, должна взбираться по лестнице пешком. Мать не решилась возразить, она обратилась ко мне, и я, как умел, выступил в роли адвоката. Отец насмешливо смотрел на меня.
— С каких это пор ты стал заступником униженных и оскорбленных? С каких это пор тебя занимает социальный вопрос?
Я ответил, что ничего не смыслю в социальном вопросе (не понимая, как компрометирую себя этим), но думаю, что старой кухарке надо дать ключ от лифта, иначе она уйдет.
— Ни в коем случае, — ответил отец. — Это не педантизм, это мой основной принцип, и я настоятельно прошу тебя запомнить, если ты собираешься когда-нибудь управлять нашим недвижимым имуществом, что подобные соображения и побуждения не имеют ровно никакой цены. Для обеих сторон. Разве в прежние времена кухонная оборванка мечтала о лифте?
— Она ведь больна, — возразил я. — Ты же сам поставил диагноз.
— Я поставил его как врач, но не как домовладелец. Мы сдаем квартиры за высокую плату. Мы не можем требовать, чтобы наши высокопоставленные жильцы, их супруги и дети поднимались в лифте вместе с феей в пропотевшем платье или чтоб они ждали внизу, покуда служанка возносится ввысь.
— Но она ведь всю жизнь работает на нас, на господ?
— А мы, в свою очередь, на нее. Я думал, что в Высшем коммерческом училище и в том обществе, где вращаются юноши из промышленных кругов, ты начнешь разбираться в социальном вопросе. Мы вовсе не призваны устранять социальные предрассудки. Наоборот, общество дает нам привилегии именно благодаря этим предрассудкам, если тебе угодно. Наша обязанность поддерживать общество таким, какое оно есть. Прислуга в господском лифте — это революция.
С этим ответом я и явился к матери, и она ровно ничего не поняла в нем, так же как и я. Зато, как это ни странно, старая служанка прекрасно поняла все. У нее было слишком мало сбережений, она не могла еще уехать доживать свой век в деревню. Но она знала, что, имея хорошую рекомендацию от моего отца, она найдет себе другое подходящее место. И, должен сказать, семья моя поступила великодушно. Во всяком случае, старая кухарка рассыпалась в изъявлениях самой искренней и безмерной благодарности, когда на прощанье она получила от моей матери месячное жалованье и старое шелковое платье, а от отца очень хорошую рекомендацию. И, что самое удивительное, она предупредила новую кухарку о том, как требовательны моя мать и мы, дети, но бесконечно расхваливала моего отца. Впоследствии она даже явилась к нему на прием, и он принял ее, хотя вообще предпочитал видеть в своем кабинете только пациентов с глазными болезнями, и притом таких, которые хорошо платят (пилигримов он всегда поручал ассистентам). Отцу она осталась благодарна навеки.
Я продолжал жить по-прежнему. Я не замечал, как мчатся дни и недели, я не ждал уже никаких перемен. Основным для меня стала Валли, которой я долгое время пренебрегал.
Благодаря моим новым друзьям, я, кроме бильярда и карт, познал и любовные утехи. Я сознательно говорю утехи, но они не давали мне счастья и, наоборот, глубоко разочаровали. Вкушал ли я их, нет ли, мне было это, по существу, безразлично. И так же безразлично, извлекаю ли я какую-нибудь пользу из лекций в Высшем коммерческом училище. Я оставался холоден, когда получал короткие письма от Эвелины, которые в первые недели после возвращения домой так глубоко волновали меня. Я сомневался, способен ли я вообще любить.
Валли тоже как будто изверилась в более счастливом будущем. Она заявила моей матери, что собирается уйти в монастырь. Ее тетка жила в одном из монастырей под Бриксеном, в южном Тироле. Мать и слышать об этом не хотела. Она относилась к Валли, пожалуй, как к младшей подруге, а не как к служанке, услуги которой оплачивают деньгами, и только деньгами. Ей уже пришлось отпустить старую кухарку. А теперь нас покинет и Валли?
Мой братишка Виктор развивался довольно хорошо, но он был слабенький, и все с облегчением вздохнули, когда он прожил первые шесть месяцев — детские врачи считали этот период критическим. Юдифь теперь словно переродилась. Я хотел, чтобы она перестала ревновать к маленькому брату, и внушил