отряде Красного Креста. Письмо его было таким путаным, что я так и не понял, таскает ли он вдвоем с другим санитаром носилки с ранеными в поезда Красного Креста, которые отходят с фронта в тыл и отличаются особенно мягкими койками и миловидными сестрами, или же, сидя в одной из бесчисленных канцелярий, составляет списки простынь, масок для наркоза и прочее. Ягелло писал коротко. С рождества он служил в Инсбруке, в одной из рот королевских стрелков. В свободные часы он продолжал свою работу о детском труде и иронически сожалел, что в Тироле мало фабрик, а труд детей совсем не применяется, если не считать того, что дети тяжело и совершенно безвозмездно трудятся на полях. Впрочем, это уже выходит за границы его исследования. (Выходит! Боже сохрани!..)
Раньше я никогда не думал так о близких мне людях. После штурма высоты 1228, я утратил что-то, что прежде всегда поддерживало меня. Этот день, именно один этот день, оказался решающим. До моего ранения летом 1916 года я участвовал во многих, гораздо более страшных атаках и переделках, но они ничего не изменили во мне. Должно было произойти что-то особенное. Впрочем, это было впереди.
В июне 1916 года я приехал домой в отпуск. Я увидел мою мать (она тоже носила форму Красного Креста — белоснежную косынку и крест на груди), я увидел отца, издерганного, усталого, но все еще бодрого, он только что получил высокий орден Австрийской империи и сравнивал его с моими боевыми отличиями. Я предупредительно улыбался ему, и никогда еще мы не жили так душа в душу, как в это время, когда мне было скучно с ним.
Я навестил жену, я считал это своим долгом. Я увидел моего сына в нашем доме в Пушберге, в котором теперь хозяйничала Валли со своей служанкой. Ведь в качестве моей жены она получала солидное пособие от государства. Для маленького местечка его, во всяком случае, хватало. Мой мальчик — немного дичок, некрасивый, зато умный ребенок, получал строго религиозное воспитание. Сейчас он учился писать и использовал для своих упражнений поля моей старой книги по душевным болезням, которая лежала у жены без всякого употребления. Я смотрел мальчику через плечо. Но я не водил его неловкой ручонкой. Я не поправлял его, когда он вопросительно оглядывался на меня.
Я ушел в лес, один. Я увидел старые, любимые места. Под вечер я вернулся домой и позаботился о том, чтобы кроватка моего Максика оставалась на своем месте, в спальне, подле кровати Валли. Я разлюбил свою жену. Я уважал ее, я заботился о ней и о моем ребенке. Уезжая на фронт, я оставил им все деньги, какие у меня были. Я даже подарил ребенку мою думку, которая понравилась ему. На что она мне? Я таскал ее за собой много лет, она напоминала мне мать, родной дом. Теперь перья в ней свалялись, но моя Валли, прекрасная хозяйка, могла их перемыть.
Я любил другую женщину, подругу моей юности, Эвелину. После смерти ее отца среди его вещей мы нашли фотографию Эвелины. Она была снята в имении. Она носила еще свою девичью прическу. Улучив минуту, я стащил этот снимок.
— Кажется, здесь была фотография чахоточной девчонки? — спросил меня полковой адъютант, приводивший в порядок имущество полковника, чтобы переслать его наследникам. Я удивленно взглянул на него:
— Я не видел никакой девчонки.
Девчонка — и она! Но и это осталось далеко позади. Эвелина часто писала мне. Я ей реже. Сказать ей правду я не мог, лгать тоже не мог. Значит, оставался «простой расчет», как часто говаривал ее отец.
Я был произведен в лейтенанты. Мы участвовали в третьем наступлении на Россию — в открытой местности кавалерийские разъезды снова оказались в чести. Обычно патрулями командовали вахмистры, и только в особо важных случаях их вел молодой лейтенант. Мы в ту пору были уже в глубине России, все большие крепости были заняты силами Тройственного союза, в России назревала революция, и мой отец считал, что к рождеству будет заключен мир, — о, неведающий!
Проезжая верхом сквозь болота и пески в этой похожей на пустыню местности, выжженной знойным летом, я часто вспоминал об отце, но так, словно это было в другой жизни. Я всегда старался отложить на день чтение его писем. Я знал, что он представления не имеет о том, как я живу, что он больше чем когда бы то ни было существует для своей Юдифи, для своих остальных ребятишек, для своих домов, для своих орденов и, прежде всего, для своей профессии. И все-таки мне это не удавалось. Когда унтер-офицер, исполнявший обязанности почтальона, вручал мне почту, письма двух людей всегда вызывали у меня сердцебиение — короткие открытки Эвелины и длинные послания отца. Эвелина писала мне неустанно. Письма ее всегда состояли из нескольких фраз, чрезвычайно однообразных. Важна для меня была только подпись. Вначале она писала: «Множество приветов! Фон К.», потом стала подписываться начальной буквой своей девичьей фамилии: «С сердечным приветом! Фон Ч.». Потом: «С лучшими пожеланиями! Эвелина». А в последнее время, после моей поездки к родным и к жене, она писала: «С дружеским приветом! Т.Э.»
Накануне нашей несчастной конной разведки я тоже получил открытку. Там стояли обычные слова и в конце: «Н.Т.Э.». Во время офицерского богослужения я ломал себе голову над тем, что это означает. Кроме обычных тем, товарищи говорили теперь и о мире. А это свидетельствовало о том, что времена переменились! Впрочем, я и сам заметил это по первым седым волосам, которые обнаружил у себя на висках, бреясь перед зеркалом. Но этому горю легко было помочь. Надо было просто перестать бриться, что я и сделал.
Но что означали иероглифы «Н.Т.Э.»? Разумеется, я не стал спрашивать совета у товарищей, которые рассуждали о женщинах с таким же знанием дела, как о лошадях. Должно ли это означать «навеки твоя Эвелина» или «никогда твоя Эвелина»? Может быть, и я был неведающий? Следующий день доказал мне это, но не черным по белому, а красным по защитному — сочетание цветов, которое я должен был как будто хорошо знать. Однако мне суждено было узнать его еще на собственном опыте.
Наступление было в разгаре, и число пленных все возрастало. По слухам, в этой местности скрывалось много русских. Мне приказали произвести разведку по ту сторону речушки Лововской, извивавшейся среди широких болот. Мы выехали верхом около полуночи и выяснили, что русские поспешно отступили и местность совершенно свободна километра на четыре вокруг. Я спокойно поскакал обратно.
Было около четырех или пяти часов утра, рассвет сменил прохладную безоблачную ночь. Я ехал, держа в одной руке блокнот, а в другой карту. Вдруг щелкнул сухой и короткий выстрел, и я тотчас же почувствовал резкую мгновенную боль в левом колене, словно его коснулись острием ножа. Но я удержался в седле. Конь лишь на мгновение взвился на дыбы. К огню он привык — и его не ранило. Снова раздались не то два не то три выстрела; стреляли из зарослей кустарника на островке, находившемся посреди болота. Проезжая здесь в начале разведки, мы, правда, заметили его, но не могли подойти ближе, потому что кони увязли бы в трясине. Несмотря на жару, по этой топи надо было двигаться очень осторожно. Правда, я приказал одному из своих драгун спешиться, но он скоро вернулся и доложил, что на болотистом островке ничего подозрительного не обнаружено.
Несмотря на неутихающую боль, я остался в седле и послал к островку другого солдата, а сам взял под уздцы его лошадь. Но при первом же движении меня пронзила такая сумасшедшая боль по всей ноге, от колена до бедра, что у меня в глазах потемнело, и я свалился с лошади. Солдат возвратился и приподнял мою голову; очнувшись, я увидел над собой его лицо. Другие четыре драгуна тоже спешились. Только теперь я взглянул на свое колено. Я лежал распростертый на поросшей короткой травой земле, влажной от ночной росы. Повыше левой коленной чашечки зияло пулевое отверстие, бриджи мои уже намокли от крови и сукровицы.
Солдаты начали совещаться, как быть. Они обратились было ко мне, но поняли, что командовать я уже не в состоянии. Один из них дал мне выпить чего-то: рому, воды или холодного кофе, — я уже ничего не различал. Я только с жадностью проглотил жидкость и стиснул изо всех сил зубы. Я ни за что не хотел кричать, я не хотел проявить слабость перед моими людьми. Когда я снова открыл судорожно сжатые веки, все мои солдаты исчезли. Трое, ведя на поводу пятерых лошадей, возвратились к нашим проволочным заграждениям, двое отправились на островок. Пригнувшись к земле, используя каждую неровность местности, они пробирались вперед.
Теперь я перестал сдерживаться. Я кричал что было мочи, я стонал и прислушивался к собственным стонам. Взошло солнце, большое и ясное. Я кричал, пока мог, — кричал громко; когда силы мои истощились, а лужа крови под ногой все еще продолжала увеличиваться — тише. Я распростер руки,