книги, я видел совершенно ясно, что он ищет те главы, которые являются его самостоятельным вкладом в область терапии глаза, я знал, что он и здесь встретит свое имя. Я вспомнил юность, я думал о том дне, когда впервые увидел его имя напечатанным. Отец определил мою жизнь. Несмотря на все блуждания, я все же пришел к зримой науке. Она стала для меня хлебом насущным, она почти заполняла меня.
К стене нашего дома были прибиты теперь две таблички — одна, большая, моего отца, другая моя. Часто случалось, что больные колебались, кого из нас выбрать. Отцу это не нравилось. После болезни он больше не оперировал, но ему все-таки не хотелось, чтобы я делал это «за его счет». Он говорил, что мне не хватает опыта. Отказать мне в легкой и уверенной руке он не мог — эту руку я унаследовал от него.
Я постоянно говорил с Валли о том, что рано или поздно нам с Эвелиной придется уйти из родительского дома, но обстоятельства были сильнее нас. Преимущества при этом извлекал ребенок. Девочка была так счастлива, подрастая вместе с другими детьми, как только можно пожелать маленькому, обидчивому, нежному, немного тщеславному, гордому и властолюбивому существу. Зато все тяготы падали на долю моей жены, которая должна была отослать собственного сына, но вынуждена была заботиться о чужом ребенке — нет, о целой чужой семье. Если бы у нас по крайней мерь царил мир! Но Юдифь была неистощима в своих коварных проделках, которые часто бывали почти остроумны! Несмотря на свою глупость, она умела придумывать такие изысканные штучки, что против них все оказывались безоружны. Продолжать жить так вместе было невозможно, но свадьба моей сестры с Ягелло должна была состояться в самое ближайшее время, и Юдифь собиралась жить собственным домом. Отец очень хотел, чтобы свадебное торжество состоялось в день его шестидесятилетия, но приданое моей очень элегантной и требовательной сестры не могло поспеть к сроку. И потом она желала быть единственной виновницей торжества, она не хотела делиться ни с кем. Я заметил косые взгляды Юдифи в день рождения отца, когда я сделал ему подарок, превышающий мои средства. Она рассчитывала, что мой подарок к ее свадьбе будет еще более дорогим.
Но я знал, что это невозможно. Мои последние сбережения ушли, Морауэр напомнил о себе — он просил вернуть ему старые долги, из деликатности он называл их должком.
Правда, в течение нескольких лет я платил за содержание Перикла в лечебнице для душевнобольных. Перикл стал теперь знаменитостью. Молодежь с восторгом зачитывалась его статьями. На его лекции «Воззвания к народу» публика валом валила. Он создал целое политическое течение. Несколько мелких газет занимались исключительно пропагандой его идей.
«Оружие — корни и слава сильного» — вот те идеалы, которые он проповедовал юношеству, а заодно и бесчисленному множеству отживших, дряхлых, но все еще жадно цепляющихся за власть людей.
Я написал Периклу, пожелал ему успехов и сказал, что был бы рад повидаться с ним, с лучшим, нет, единственным другом моей юности. В конце письма я просил его прислать мне немного денег.
Конечно, я не упомянул ни об ужасном времени в сумасшедшем доме, ни о его болезни. Я не мог без содрогания вспомнить о последних днях моего пребывания в лечебнице и о том поступке, который я совершил в припадке отчаяния. Я только попросил Перикла возместить ту сумму, которую я израсходовал на его содержание (мне не хотелось создавать впечатления, будто я требую платы за свой подарок).
Я чрезвычайно преуменьшил эту сумму, на целых две трети, и, конечно, он без труда мог вернуть мне ее. Денег у него теперь было много.
Реклама его массовых собраний была чрезвычайно своеобразной и пышной и требовала больших средств. Ходили слухи, что у него есть покровители, которые дают ему очень большие деньги. Но я так и не получил ответа.
Незадолго до свадьбы Юдифи пришло еще одно напоминание от Морауэра. На этот раз речь шла о счете каменотеса за надгробный камень для могилы Эвелины на маленьком деревенском кладбище, который в свое время был заказан по моему желанию. До сих пор камень стоял в сарае. Я понял Морауэра. Для него не так важны были деньги, не игравшие роли для такого богатого и, по существу, доброго человека. Ему просто хотелось повидаться со мной. Может быть, он чувствовал приближение смерти. Он не хотел умереть во сне, как мой отец. Он готов был принять двойную смерть, но сначала хотел проститься со мной. Вернуться в лечебницу для душевнобольных было ужасно, я ненавидел всякую фальшивую чувствительность, и все-таки это было неизбежно. Но я не мог объяснить мои побуждения старику. Я солгал и обещал приехать позднее. Я написал ему, что очень устал, что работаю сверх сил…
Впрочем, я не совсем лгал. В последние месяцы я заметил, что по вечерам и ночью меня бросает то в холод, то в жар. Когда мы ухаживали за Эвелиной и измеряли ей температуру каждые три часа, я как-то измерил температуру и себе. Но я знал, что врач редко способен разобраться в состоянии своего здоровья, я убедился в этом на примере моего отца. Да и что пользы знать, что здоровье мое не блестяще? Ответственность за всю нашу семью лежала теперь на мне. Как часто по вечера» мне больше всего хотелось запереться у себя в комнате! Но все приходили ко мне и просили совета, а я не смел возмущаться, даже когда видел, что этим советам не следуют. Может быть, это было и к лучшему. Не мог же я знать всего, часто я ошибался, иногда недостаточно точно выражал свои мысли.
Мать заметила, что я работаю сверх сил. Но разве ей могло прийти в голову беречь меня? Она семенила ко мне в комнату поздно вечером, она часто будила меня, когда я забывался в беспокойной дреме, и начинала говорить о всяких мелких, но для нее очень важных делах, случившихся за день, и ей казалось, что в моей бедной переутомленной голове удержались все подробности последнего разговора. Когда я, с трудом владея собой, взглядывал на нее, она отворачивалась. Старая мать краснела передо мной, своим старым сыном, и тихо говорила:
— Чего ты хочешь от меня? Я глупая курица. С кем же мне еще посоветоваться?
И она была права. После болезни отец уделял мало времени домашним делам. Он начал теперь еще усерднее посещать церковь. Вечера он проводил с будущим зятем в разговорах о людском ничтожестве и о заслуженных бедствиях, постигших жалкий людской род. Они жаловались на неблагодарность, которой отплатили им за их труды: больные, страдающие глазами, — одному; дети, вынужденные работать на заводах, — другому. И горе тому, кто помешал бы этим врагам человечества за бутылкой вина и философскими разговорами. Но я не хотел лишать старика утешения, которое он находил в церкви и в вине. Меня радовало, что он обрел в Ягелло родственную душу. Я утешал мать, которая при теперешней ее чувствительности, — а может быть, она всегда была такой! — закрывала лицо руками и без конца плакала. Я пытался ободрить ее, показать ей, какую счастливую жизнь она прожила, как много радости нашла она в детях, в своем всегда верном муже. Но слова мои не утешали ее.
— Старые курицы не имеют права плакать. Мое место в кухне. Здесь место только для твоей Вальпургии. Она для тебя и мать, и фея, и невесть еще что… Наедине вы издеваетесь надо мной, над глупой старухой.
Ничего подобного и в голову не приходило моей скорее слишком смиренной, чем насмешливой жене. Но разве я мог возразить старой женщине? Я гладил мягкие, холеные, унизанные кольцами руки матери и не говорил, чтобы она взглянула на руки моей жены, которая заменяла не одну, а трех служанок. Я был рад, когда телефонный звонок прерывал такие разговоры, происходившие почти каждый вечер. Часто звонили отцу, не менее часто и мне. Отец после болезни не делал больше визитов на дом. Он передал их мне, так же как и трудные, требующие операционного вмешательства случаи, при которых он ассистировал довольно небрежно. Впрочем, все старые мастера, когда они вынуждены помогать новичку, ассистируют обычно так же. Часто мне приходилось посещать и собственных моих больных. Успешное лечение слепоты при сухотке спинного мозга, до тех пор считавшейся неизлечимой, привлекло ко мне много пациентов. Но они не довольствовались теми скромными успехами, которых я смог добиться. Они обращались ко мне по поводу тысячи разнообразных симптомов их ужасной, длительной, чрезвычайно многообразной болезни. Что было мне делать? Мне оставалось благодарить их за доверие.
Я только старался вдохнуть в них надежду. Во всех без исключения.
Может быть, они и не совсем верили мне, когда я говорил, что все уладится, хотя заведомо знал, что они неизлечимы. Но на всякий случай им хотелось обратиться ко мне. И они платили, сколько могли. Я не мог на них пожаловаться. Отец смеялся над тем, как мизерны эти суммы в перечислении на золото. Он показал мне свои гонорарные книги за прежние годы.
— Ты должен научиться требовать. Тебя ценят во столько, во сколько ты ценишь себя. Нечего гоняться за каждым хеллером. Пусть они зовут тебя сколько угодно.