что-то удивительное, загадочное, только вовсе не несчастье.
Жена по лицу моему угадала мое желание.
— Ваше высокоблагородие может спать сегодня внизу, на кухне, — сказала она лукаво, как говаривала молоденькой девушкой.
Она уложила меня на кушетку, заботливо закутала в свою новую шубу — как хорошо все же, что я купил ее! — с помощью отца, не выпускавшего из беззубого рта трубку, разобрала кровать и снова собрала ее внизу, в кухне. Потом, оставив горящую свечу на столе, она отправилась со стариком в мастерскую принести сухих дров и спичек, чтобы затопить. Я смертельно устал. У меня ничего не болело, легкое тепло разлилось под шубой, которой я укрылся с головой, и окутало меня. Я уснул. Проснулся я внезапно. Жена и сын стояли передо мной и с ужасом глядели на меня. А может быть, мне только так показалось. Зубы у меня стучали. Они взяли меня под руки и, поддерживая с двух сторон, свели вниз на кухню, где горел уже сильный, яркий золотистый огонь и громко трещали дрова. Простыни, оттаявшие и мягкие, гостеприимно сверкали. Жена и сын сказали мне, что они не могли меня добудиться и подумали, что я умер! Дети! Вот они оба стоят рядом, похожие друг на друга как две капли воды, оба здоровые, крепкие, умудренные жизнью и жизнеспособные, — оба мои, и все же мне немного чужие. Я легко успокоил их. Только кашель мешал нам. Я не умер, я и не думал умирать, но я не был голоден, я не испытывал жажды, я не хотел, чтобы жена дежурила возле меня, меня не интересовала моя температура. Единственным моим желанием было поглубже зарыться в постель, хорошенько укрыться, остаться одному с самим собой. Только наутро моя милая Валли исполнила мое желание, всю ночь она не отходила от меня. Теперь она решила вызвать врача, который служил при станции в Гойгеле, а покамест со мной должен был оставаться сын. Но сын не пришел, к счастью, — очевидно, тесть не отпустил его. Это было очень хорошо.
Жена вернулась перед обедом и принесла курицу, немного вина и кулек молотого кофе. В кухню падал отблеск снега, лежавшего на дворе, и в ней было светло и уютно. В окно я видел сад, старые деревья, улей и деревянный забор. Все, что летом скрыто листвой, было отчетливо видно теперь. Вот бы жить здесь постоянно. В большом городе не знаешь такой тишины.
Около часу дня пришел врач. Он наскоро и несколько машинально выслушал меня, зато много и долго рассказывал о случаях из своей практики и просил моих «драгоценных» советов. Я сделал, что мог. Я обещал даже посмотреть вместе с ним нескольких больных в ближайшие дни. Наше имя было ему хорошо известно, ведь мой отец был почетным гражданином Пушберга.
Железнодорожный врач жил в Гойгеле. Может быть, он знал и почтальона, с которым я познакомился пятнадцать лет тому назад по дороге из Гойгеля в Пушберг и который дал мне совет сделать из своего сердца мешок с соломой? Да, врач хорошо его знал. У почтальона было семеро детей, он пил горькую и доставлял письма кому угодно, только не адресатам. Но так как жена его была местной уроженкой — дочерью лесничего, который тогда не впустил его, — община ему потакала, и на него не жаловались. Мне казалось, что рассказ об этом парне развлечет и позабавит меня. Но я только через силу засмеялся, грудь страшно болела при каждом вздохе. Вечером я проснулся. Еда, почти нетронутая, стояла рядом с кроватью на столике — садовом железном столике на трех ножках, который я прекрасно знал со старых времен. Жена сидела возле меня, держала в руках начатый чулок, разговаривала сама с собой вслух, вязала и плакала. Я не мог понять, что с ней приключилось. Чтобы доставить ей удовольствие, я принудил себя проглотить несколько кусков, но они не лезли мне в горло. Жена потушила свечу. Она обошла кровать на цыпочках, тихо, тихо ступая по прогнившему за долгие годы полу, и подержала руку над моим лицом, не прикасаясь ко мне. Уж не вспомнила ли она грехи молодости, когда мы стояли рядом, но не прикасались друг к другу? Или хотела увериться, что я еще дышу, что я еще не умер?
На другое утро я проснулся от стука хлопнувшей двери. В открытое окно веял теплый, душный и уже напоенный весною воздух, мокрые деревья в саду, старые, верные и прекрасные, сверкали, как черный мрамор, я чувствовал себя здоровым, юным, словно переродившимся. На столике рядом с чашкой кофе, полной до краев, лежал термометр, он показывал 39,3. Верно, у меня был жар вчера вечером, сейчас я чувствовал себя так, словно мне предстоит жить вечно. У мужчины в тридцать пять лет много еще впереди. Я оделся. Платье болталось на мне, верней я болтался в платье. Я сел к столу. Я попробовал есть. Это было невозможно. Но я выпил много черного кофе. Я сидел и писал. В полдень пришел священник. Жена подготовила меня. Он пришел как старый друг, а не как посланец католической церкви. Он пришел в церковном облачении, но не для выполнения обязанностей священнослужителя. Обязанности эти, как я хорошо знал, выполнял уже много лет его молодой коадъютор. Звонили колокола. Погребение крестьянина — богатея из Обергрунда, как его прозвали, — началось.
— Гроб сколотил мой сын, — сказал я гордо.
— А крестьянина вколотил в гроб твой коллега, железнодорожный врач из Гойгеля, — сказал с мужицким юмором престарелый патер. — Мир бедной душе, — добавил он кротко и осенил крестом себя, мою улыбающуюся, но очень серьезную жену и меня.
Жена накрылась большим платком, какой носят местные крестьянки и который носила ее мать, и вышла навстречу похоронной процессии. Старый священник и я остались одни. Сначала он предложил мне поиграть в карты, «невинное времяпрепровождение». Впрочем, это было не серьезно, вернее серьезно. Это означало, что он хочет поговорить со мной о спасении моей души. Священник говорил, а я кивал или молчал. Я даже совсем отвернулся и прислонил мою бедную горячую голову к стене. Больше всего мне хотелось зарыться под толстое одеяло. Но зачем? У старика ведь были самые добрые намерения.
Я думал о смерти Эвелины, о священнике, который уговорил меня тогда прочитать «Отче наш». Мне хотелось рассказать об этом, но я слишком устал. Я знаю, что, когда выздоравливаешь, чувствуешь очень большую усталость.
— Хорошим католиком тебя, к сожалению, не назовешь, а вот христианин ты не плохой, — сказал мне священник. И не смысл этих слов, а тон, которым он произнес их, был мне приятен.
На другой день, в четверг, то есть через пять дней после нашего приезда, мне не измерили температуру. Значит, всякая опасность миновала.
Зашел коадъютор. И еще бургомистр. И несколько легких пациентов, двое с катаром горла, один с начинающейся старческой катарактой, потом учитель и почтальон. Но этот меня совсем не узнал. Вероятно, он был не совсем трезв. Скопилось много писем, но их я еще не прочитал. Среди них было и несколько уведомлений. Верно, они тоже лежали уже несколько дней.
Я думал и думал, не переставая. Ночью я, к сожалению, не спал. Я тяжело кашлял. Утром мне стало лучше, в груди полегчало, я уснул.
Погода прояснилась. Солнце светит ярко, птицы шумят в ветвях, набухают почки. В воздухе чувствуется настоящая весна.
Мне, конечно, понадобится еще несколько дней, чтобы совсем окрепнуть, и я с удовольствием побуду здесь. Я ведь и в юности прожил здесь свои лучшие дни.
Я был очень счастлив тогда, а ведь я не знал еще Эвелины. Сейчас я тоже счастлив. Моя жена ухаживает за мной днем и ночью. Врач очень доволен ею и всегда похлопывает ее по плечу. Потом он зовет ее, и я слышу, как они шепчутся за дверью. Потом она возвращается, говорит что-то и глядит в окно. Она не знает, что я думаю об Эвелине.
Любить умершее и быть верным тому, что уже не вернется. Дарить то, чего не имеешь. Ведь это доставляет такое удовольствие! Господь бог, верно, тоже расточитель. Видеть то, что незримо. Все мы мучаемся, только сами не знаем этого. Тот, наверху, он-то знает, да молчит. Вот мы и надеемся, и для больных, и заодно для себя. Надеяться — хорошо, очень хорошо, даже когда не веришь. Еще и еще немного пожить. Завтра я напишу больше. Правда, мне не следовало бы этого делать. Врачу не нравится, когда я пишу, а жена пытается отобрать у меня бумагу и чернила. Но писать было для меня всегда большой, запретной радостью. День близится к вечеру, хотя все еще светло. Дует сильный южный ветер.
1