добрых два десятка. Из-за этой набитой взрывчаткой бочки не попал на фронт и Янкель Кац, танец которого так запал в душу рэбе Давиду. Взрывная волна подняла Янкеля в воздух и с размаху швырнула о стену старого железнодорожного склада и он, словно неуклюжая, потерявшая дорогу птица, пробив своим худым телом огромное окно, влетел вовнутрь помещения, вместе с тремя земляками-новобранцами, оказавшимися рядом с ним волей случая.
Один из них, Саша Вихров, сын мастера из депо, которого Давид прекрасно знал, так и не пришел в себя и умер в больнице три дня спустя со сломанной шеей и перебитыми взрывом ногами.
Янкель, у которого из носа и ушей шла кровь, окончательно очнулся через неделю, и, на радость родителям, начал быстро поправляться. Только иногда странно дергал головой снизу вверх, выкручивая шею и задирая поросший рыжеватой щетинкой подбородок, и стал заикаться.
Третий же, Андрей Титаренко, бывший постарше двух своих товарищей по несчастью, тогда отделался порезами да вывихами, и сейчас вышагивал сбоку колонны, в новенькой форме с белой повязкой на рукаве, и коротких, тупоносых сапогах рыжеватого цвета, ловко, по-охотничьи, зажав подмышкой приклад карабина. Был он приземист, как гриб, но не тот, который качается на тонкой ножке, а как гриб основательный, каким его рисуют в детских книжках с картинками.
Бывший школьный учитель Титаренко был мужчина хоть куда: крупный, широкий в кости, на толстых, как окорока ногах с покатыми, мощными плечами грузчика и удивительно спокойным, рябым лицом, которое можно было бы назвать приятным, если бы не портили его маленькие, совершенно поросячьи глазки, окруженные густой и черной щетинкой ресниц.
Он поглядывал на Каца с нескрываемой насмешкой. Опухшее лицо юноши, покрытое с одной стороны коричневой коркой запекшейся крови, свернутый ударом приклада хрящеватый нос и прыгающая журавлиная походка казались смешным не только Титаренко, но и румынам, едущим в телеге. Они смеялись и показывали на Янкеля пальцами.
Рэб Давид оглянулся, стараясь встретиться с Кацем глазами, но тот смотрел сквозь него, плотно сжав губы.
Он подошел к Мейерсону возле управы, когда рэбе стоял перед наклеенным на стену объявлением, в котором всем лицам еврейской национальности предписывалось явиться к зданию комендатуры на Александровскую площадь, в четверг, ровно к восьми часам утра. С собой приказано иметь смену белья, теплые вещи, документы, деньги и прочие ценности.
Объявление было напечатано в городской типографии и все еще пахло свежей краской. Наборщиками и печатниками в ней заведовал Фима Райх, маленький, близорукий еврей, в круглых очках – точно как у Берии на фото, книгочей и пьяница.
Давид представил себе, как сегодня утром Фима ходил по цеху и проверял правильность набора на контрольном оттиске.
«Всем лицам еврейской национальности…»
Это было, наверное, смешно. Но смеяться почему-то не хотелось.
Вверху объявления было слово: «ПРИКАЗ». Внизу листка, тем же шрифтом было набрано: «Лица, уклоняющиеся от исполнения приказа, будут расстреляны на месте».
И подпись: «Бургомистр Горохова, штандартенфюрер Верлаг фон Розенберг».
«Совершенно еврейская фамилия, – подумал рэб Давид. – Розенберг. В Горохове даже жили Розенберги».
– Они взяли п-п-п-перепись, – сказал кто-то за его спиной, заикаясь на согласных буквах.
Мейерсон оглянулся. Сзади стоял Янкель Кац. Царапины на лице уже затянулись и только глаза, обведенные синими кругами, да как он дернул головой, столкнувшись с Давидом взглядом, говорили о том, что он еще не поправился.
– Что ты сказал, Янкель? – переспросил Мейерсон, внимательно глядя на Каца. – Что они взяли?
– П-п-п-перепись! – повторил тот нетерпеливо. – Документы из п-п-п-паспортного стола. Их не вывезли. Там все написано, д-д-д-дядя Давид. Кто еврей, кто не еврей. Кто ц-ц-ц-цыган… У меня одноклассница в к-к-к-комендатуре работает… – пояснил он.
– А цыгане тут причем? – спросил старик и замолчал, не сводя с Янкеля своих блестящих, темных глаз.
– Да, вот…
И Янкель показал рукой, причем здесь цыгане.
Действительно, в двух шагах от уже прочитанного объявления, висело второе, похожее на первое, как две капли воды, только вместо евреев в нем говорилось о цыганах. И подпись была та же. И предупреждение с выделенным жирными буквами словом: «расстрел» – такое же.
Мейерсон внимательно прочитал и его, тронул задумчиво рукой бородку и спросил, не оборачиваясь, почувствовав, что Кац стоит у него за спиной:
– И что ты по этому поводу скажешь?
– Что скажу, д-д-д-дядя Давид? Скажу, что из З-з-з-з-аводского (так назывался поселок, располагавшийся буквально за забором Сталелитейного, на самом краю начинающейся за шлаковыми отвалами степи) немцы уже н-н-н-н-неделю берут людей на работы. Тех, кто работал на з-з-з-заводе – так тех на ремонты. А остальных – г-г-г-гонят в степь, копать противотанковый ров. Там, возле С-с-с- сельхозстанции…
– Противотанковый ров? В степи? – переспросил Давид, поворачиваясь. – Кому нужен в степи противотанковый ров?
Янкель был гораздо выше его, наверное головы на полторы, тем более, что последние лет пять рэб Давид по-старчески усыхал, становясь ниже ростом и тщедушнее. Только грудь бочонком и невероятно крепкие предплечья натруженных кузнечным молотом рук, словно вязаные из мышц да жил, выдавали в Мейерсоне человека недюжинной физической силы. Глядя на старика сверху вниз своими влажными оленьими глазами, Кац дернул подбородком и стало заметно, что после контузии у него слегка подрагивает правая щека.
– А что еще говорит твоя одноклассница? Которая в комендатуре? – спросил Мейерсон, не дождавшись ответа.
– У них списки всех евреев, – сказал Янкель. – И цыган…
– Так это не великий секрет, – начал было Мейерсон, не столько, чтобы возразить, а чтобы как-то заглушить возникшее из ничего, из очевидной бессмысленности рытья противотанковых заграждений в открытой степи, внутреннее беспокойство. Он воевал с немцами в четырнадцатом и имел основания считать, что немного их знает. Рациональный народ. Отправлять людей в степь заниматься ерундой тогда, когда каждые рабочие руки нужны для восстановления взорванных отходящей Красной Армией домен и цехов? Да и в порту тоже работы невпроворот? Никогда!
– У нас в городе в кого не ткни… – продолжил было старик.
Янкель перебивать его не стал, но так посмотрел на Давида, что тот сам споткнулся о собственную мысль и замолчал на полуслове.
– Да нет, дядя Давид… Катя говорит, что не так много… На Шанхае и в центре человек триста- триста пятьдесят. Тех, кто остался…
Для поселка населением чуть меньше пятидесяти тысяч человек цифра была не впечатляющая. Но одноклассница Янкеля вряд ли говорила неправду. Кто ушел на фронт, кто уехал в эвакуацию… На Шанхае, действительно, остались старики, женщины и дети. И еще…
Контуженный Кац.
Фима Райх, со своими стеклами толщиной в пару сантиметров на глазах бродящий по типографии и печатающий приказы бургомистра.
Рувим Рубин, потерявший ногу совсем недавно, на финской, и с тех пор запойно, страшно пьющий.
После того, как бесконечные колонны войск вермахта прошли мимо Горохова на Таганрог, обтекая его, перекатываясь через него, как речные струи через валун во время половодья, горожанам показалось, что все закончилось. Но это было не так.