обыкновенно только на третий день. Из дивизии князя Голицына за две недели дезертировало сто солдат… Кроме того болезнь, вызванная недостатком пищи и бессонными ночами, употребленными на то, чтобы молоть зерно, уносит много людей…; полки, состоящие из тысячи четырехсот человек едва ли насчитывают теперь и половину».
Однако свидетель, правдивость которого, ввиду его немецкого происхождения, казалось бы, трудно заподозрить, а именно пастор Теге, автор записок, ставших теперь почти библиографической редкостью, утверждает противное, — что касается, по крайней мере, вопроса о воинской дисциплине у русских: она была будто бы образцовой, даже среди калмыков. Правда, Теге, хоть и немец родом и протестант, состоял при русской армии и мог быть не вполне беспристрастным; да и приключение, случившееся с ним самим, опровергает в большей мере его слова: он рассказывает, как на него напали казаки и ограбили его дочиста, сняв с него даже платье.
Фермор оправдывал вначале самые нелестные отзывы об его армии медлительностью ее передвижения. Но в июле, подгоняемый приказами из Петербурга, он появился наконец под стенами Кюстрина, этого ключа Бранденбурга. Фридрих никак не ожидал, что он зайдет так далеко. Как смел Дона не остановить его раньше? Король отдал Дона на этот счет самый точный приказ и, кроме того, как прежде Левальдту, составил для него подробную инструкцию и чуть ли не план будущей битвы: «Вы можете разбить их (русских) со стороны Штернберга, и затем повернете свои войска против шведов». И он укорял теперь Дона за то, что этот преувеличивает численность войск Фермора. Русский генерал мог иметь в своем распоряжении не больше тридцати пяти тысяч человек, — уверял Фридрих.
Урок Гросс-Эгерсдорфа пропал для него даром.
Но упрекать Дона было уже поздно, и Фридрих решил лично исправить его ошибку: если Кюстрин будет взят, то Берлину грозит участь Кенигсберга. Форсированным маршем он двинулся на соединение со своим генералом, приказав гарнизону крепости держаться до его прихода «под страхом смерти и величайших наказаний, если только кто-нибудь заикнется о сдаче». 11 августа обе прусские армии соединились, но Кюстрин уже пылал. Фридрих гневно смотрел на пожар из Франкфурта и поспешил разгласить по всей Европе о варварстве своих врагов. По его словам, они совершили ужасы, которых «чувствительное сердце не могло выносить без жесточайшей горечи», «насиловали женщин, высекли одну принцессу и увели ее в лес»… «Если бы они насиловали только женщин!» — восклицала со своей стороны в негодовании жена Бейтенского бургомистра, ставшего жертвой самого отвратительного из покушений. Мы были бы вполне правы разделить эту «чувствительность» и негодование, если бы не рассказ приближенного короля, де-Катта, о несчастном калмыке, попавшем в руки прусских разведчиков. Этот рассказ показывает, что войска Фридриха не оставались перед русскими в долгу. Калмыка привели к немецкому генералу: «Увидя, что у него на груди висит образок, генерал хотел дотронуться до него палкой. Но пленный, думая, что у него отнимут его святого, закрыл образок обеими руками. Генерал в ярости стал бить его по рукам палкой и с такой силой, что руки вспухли и почернели. Однако калмык не сдавался и продолжал прятать своего святого, и только с грустью смотрел на генерала, бившего его столь жестоко; тот стал наносить ему тогда удары по лицу и залил его кровью».
Война всегда жестока… Однако необходимо было, не теряя времени, наказать русских за сожжение Кюстрина и прийти на помощь осажденному городу. Но тут Фридрих увидел, что дело, порученное им прежде Дона, было далеко не столь просто, как казалось ему со стороны. И, отдав приказ о неизбежной теперь битве, он вместе с тем написал и свое завещание. Это входило, правда, отчасти, в его привычки, но лишь накануне роковых сражений, когда, как при Лейтене, он пытал счастье почти без надежды на успех. Впоследствии великий полководец до бесконечности менял цифры, определяя силы обеих армий: русские данные на этот счет также довольно сбивчивы, и мы можем поэтому указать только приблизительные числа. Прусская армия равнялась, по-видимому, тридцати двум тысячам человек, а русская — пятидесяти тысячам, не считая нестроевых войск. Фермор значительно ослабил свои силы, отдав Румянцеву безумный приказ двинуться к северу и осадить Кольберг, тогда как русские должны были еще прежде взять Кюстрин, а для этого победить самого Фридриха! Но двести сорок русских пушек против сотни прусских орудий давали все-таки Фермору большой перевес над противником. Зато с пруссаками был их король, и Фридриху ничего не стоило заставить Фермора снять осаду и перейти Одер у него на глазах. Разрушив ближайшие к Кюстрину батареи, русский главнокомандующий отступил к северо-востоку и укрепился в деревне Цорндорф, защищенной с фронта речкой Митцель с очень высокими и крутыми берегами, на которых он расставил свою сильную артиллерию. Но Фридрих и не подумал нападать на него с фронта, а решил его обойти и ударить по его незащищенному тылу и, прижав его к реке, отрезать ему путь к отступлению. Благодаря этому маневру, он в то же время становился между Румянцовым и главной русской армией, фактически лишая Румянцова возможности с ней соединиться, хотя русского генерала и упрекали впоследствии в Петербурге за то, что он не примчался на помощь к своему главнокомандующему. Это происходило днем 13 августа; отдав распоряжения о завтрашней битве, король провел вечер с де- Каттом в разговорах о Мальзербе и Расине. Он забавлялся тем, что переделывал на свой лад строфы Расина и Руссо и, прощаясь со своим секретарем, предложил ему винограду: «Кто знает, придется ли нам есть его завтра?», — сказал он.
На следующий день Фермор очутился как раз в том положении, на которое рассчитывал Фридрих. Русская армия должна была сделать полный крутой поворот, чтоб переменить фронт, и перевозить свою артиллерию в виду неприятеля, готового ринуться в бой. «Ни одно ядро не пропадет у нас даром!» — воскликнул весело Фридрих и приказал открыть огонь по расстроенным рядам русских колонн, отброшенных одна на другую и сжатых в плотную, беспорядочную массу. Под градом прусских пуль замешательство среди русских усилилось, и король послал сказать Зейдлицу, чтобы он докончил начатое артиллерией истребление неприятеля, обменявшись при этом с начальником своей блестящей конницы следующими эпическими фразами:
— Скажите генералу, что он ответит мне головою за битву.
— Скажите королю, что после битвы моя голова в его распоряжении.
Прусская кавалерия налетела на русских в критическую для них минуту, удачно выбранную удалым боевым генералом, и под бешеным натиском армия Фермора дрогнула. Посреди кругового движения, которое ей приходилось совершать на глазах у неприятеля, ни один из ее полков уже не стоял на своем месте: некоторые из них, очутившись на противоположном конце лагеря, случайно наткнулись на маркитантские бочки с водкой, разбили их, в одну минуту тысячи солдат опьянели. Никто уже не слушал команду. Фермор, впрочем, бежал с поля сражения еще чуть ли не при первой атаке, говоря австрийскому генералу Сент-Андре: «Если нужно, я дойду и до Шведта». Там стоял Румянцов со своим корпусом.
Но значило ли это, что Фридрих одержал наконец победу над русскими — победу, которая не далась в свое время Левальдту? В первую минуту король не сомневался в этом; однако он вскоре должен был признать свое заблуждение. До победы было еще далеко. Того, на что рассчитывал Фридрих, — нравственного поражения неприятеля, без которого его материальные потери стоили немногого, не было заметно вовсе. Предоставленная самой себе, почти отданная во власть нападающих, русская армия продолжала драться. Она была в безвыходном положении, но не выказывала никакого волнения. Не говоря уже о солдатах, даже офицеры не сознавали, по-видимому, того, что происходит. Пруссаки появились с северной стороны, а не с южной: не все ли равно? По справедливому замечанию одного русского историка, фронт битвы был для них там, откуда нападал неприятель. И с равнодушием, тупым, но в то же время великим, которым они после Фридриха удивляли и приводили в ужас не одного полководца, они не думали ни о бегстве, ни о сдаче. «Сами пруссаки говорят, что им представилось такое зрелище, какого они никогда еще не видывали, — пишет Болотов в своих „Записках“. — Они видели везде россиян малыми и большими кучками и толпами, стоящих по расстрелянии всех патронов своих, как каменных, и обороняющихся до последней капли крови, и что им легче было их убивать, нежели обращать в бегство. Многие, будучи прострелены насквозь, не переставали держаться на ногах и до тех пор драться, покуда могли их держать на себе ноги; иные, потеряв руку и ногу, лежали уже на земле, а не переставали еще другою здоровою рукою обороняться и вредить своим неприятелям…» Де-Катт свидетельствует о том же: «Русские полегли рядами; но когда их рубили саблями, они целовали ствол ружья и не выпускали его из рук». Сам Фридрих подтверждает это: «Они неповоротливы, но они держатся стойко, тогда как мои негодяи на левом фланге бросили меня, побежав, как старые…»
Эта битва была в коротких чертах тем, что повторилось впоследствии при Эйлау, Смоленске,