Елена Владимировна Хаецкая
Царство небесное
Моим друзьям по вылазке в Акру
От дней Иоанна Крестителя и доныне Царство Небесное силой берется.
От автора
Повесть была написана фактически на спор. В издательстве «Амфора» летом 2005 года Вадим Назаров (Главный редактор) спросил меня, не знаю ли я какого-нибудь произведения о падении Иерусалима в 1185 году. А то издательство купило право на издание книжки с картинкой из грядущего кинобоевика «Царство Небесное» (с бывшим Леголасом в роли последнего Иерусалимского короля), но вот незадача — книжки пока нет. Я сказала, что книги такой не знаю, но за умеренную плату могу в течение месяца написать таковую. Назаров спросил, за какую плату. Я сказала: «Ну, за тыщу долларов, только сразу, а не в рассрочку». Он сказал, что не слишком-то верит в подобную авантюру, однако, зная мои сверхъестественные способности, рискнет. Сережа Бережной, который только-только вернулся в книжный бизнес и уже успел забыть, что я такое, хлопал глазами и страдал. Я демонически хохотала.
Потом я за месяц написала нижеследующий текст.
Гениальный отдел маркетинга налепил дурацкую картинку с рекламы фильма, так что многие читатели не приобщились к моему гениальному тексту, полагая, что это новеллизация фильма. Вот так глупо вышло.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1180 ГОД
Глава первая
МЛАДШИЙ БРАТ
Тысячелетняя Яффа кричала на приближающиеся корабли, брызгая огромными валами пены. Высокий лоб ее, иссеченный старыми, серыми, в плевках соли, строениями, нависал над гаванью. Густая, влажная жара обвивала здесь человека тугими пеленами, не давала вдохнуть полной грудью — словно и любить, и ненавидеть в полной мере Яффа не дозволяет.
Набежавшие сарацины на берегу орали весело и алчно, размахивая белыми рукавами и худыми черными руками, и «пилот», их соотечественник, важно ухмылялся, вводя первый из кораблей в порт.
Ги де Лузиньян, пятый сын у отца плодовитого, могучего, мелкопоместного, младший брат свирепых, хитроумных, язвительных братьев, потомков змееногой Мелюзины, чья кровь умеет превращаться в сладкий яд. Ему — неполных двадцать лет. Еще не огрубели руки, еще ни один шрам не пятнает лицо, надежно скрытое от загара смешной крестьянской шляпой.
Для чего вызвал его в Святую Землю старший брат — умный, как Одиссей, Эмерик, коннетабль королевства Иерусалимского? Письмо ничего не объясняло — просто содержало приказ. Приученный доверять и подчиняться, младший не прекословя явился на зов старшего.
И вот — сквозь водяную взвесь смотрит то на берег, кренящийся перед взором, то на собственные руки, вцепившиеся в твердые от соли ванты.
Там, впереди корабля, Святая Земля вставала на дыбы, раскрывая готовое поглотить его чрево.
«Для чего ты позвал меня, брат? — мысленно спрашивал Ги де Лузиньян еще далекого коннетабля. — Неужели тебе понадобилась моя помощь? Но кто я такой, чтобы помогать тебе — тебе, который всегда смеялся над моим ничтожеством?»
Но, уж конечно, Эмерик хорошо знал, что он делает. Может быть, младший братец Ги и ничтожество, зато — единственный из всего лузиньяновского выводка — не медной масти, но золотой.
Яффа кишела домами. Выстроенные из обожженного кирпича, они иссохли и выглядели так, словно простояли на этом месте несколько тысячелетий. И точно так же выглядели встречаемые на узких улочках люди, несмотря на всю их суетливость и суетность. Все здесь бегало и не двигалось с места, было хрупким и не ломалось, преходящим — и бесконечным. Само время тянулось на этом берегу дольше, чем крохотная чашка кофе, пропущенная сквозь черные зубы ленивого сарацина, хозяина лавки, уплатившего все подобающие налоги.
Молодой человек в сопровождении нескольких спутников бродил по городу, рассматривая его с торопливой жадностью. Змеиная кровь оживала в спящих доселе жилах; ноздри вздрагивали, вбирая непривычные запахи — без разбору, охапками — и раздражаясь от их пряной новизны.
И все оказалось в Яффе не так, как мнилось и обсуждалось за морем. Рослые бароны из Пуату выглядели здесь почти нелепо, если не сказать смехотворно: не так ходили по узким улицам, не так стояли на плоском берегу, лицом к лицу с волнами, которые упрямо отказывались лизать их сапоги, но бросались отвесно и кусали белыми, рассыпающимися в воздухе зубами… Что ни шаг, то цеплялись широкие плечи за стены, что ни вдох, то испарина выступала на лбу, и пот пощипывал уставшие глаза. Несмотря на влажность, мгновенно охватывала жажда, и глазные яблоки начинали болеть, точно их сдавливало невидимыми пальцами.
Один только Ги, змееныш, шагал по этой земле легко и привычно, словно загодя подготовился к ее исконному коварству, словно для того и был он взрощен, чтобы на двадцатом году жизни войти в Святую Землю и стать частицей ее вечно голодной, зовущей плоти. Каждый камень, оказавшись под его ногой, нарочно поворачивался таким образом, чтобы Ги де Лузиньяну удобнее было ступать.
Яффа принадлежала Сибилле, сестре короля. Все здесь делалось ее именем: отбирались пошлины, взимались налоги, велась торговля: ревень, мускус, перец, корица, мускатный орех, гвоздика, камфора, слоновая кость, ладан и финики, пурпур, шелк, стекло неустанно переходили из смуглых рук в загорелые, и мягко падали в наполненные ларцы монеты — сарацинские безанты из Акры, и тирские дирхемы, и иерусалимские денье. Распоряжения Сибиллы выкрикивали на площади, растягивая слова и завывая. Даже солнце, казалось, пылало далеко в глубинах мутноватого неба по приказанию Сибиллы Анжуйской.
Здесь, в Яффе, эта женщина представлялась просто словом, изящно выписанным рукою арабского писца. Могущественным словом, которого никто не видел, но которое распоряжается всем.
И оказавшись во власти этого слова, Ги де Лузиньян вдруг ощутил, как сладко повиноваться женщине.
Она стояла на краю шахматной доски — маленькая фигурка, загроможденная другими фигурами, «рыцарями» и «слонами», — и все же слишком хорошо заметная, откуда ни посмотри.
О ней много говорили. И на родине Лузиньяна, в Пуату, и на севере, в Иль-де-Франсе и Нормандии, и даже в Англии. Ее тень — после таинственного полета над морем и европейским берегом разорванная, утратившая ясность очертаний и даже малейшую возможность сходства с той, которая эту тень отбросила, — была знакома всем франкским баронам: тень принцессы Сибиллы Анжуйской, сестры правящего Иерусалимского короля Болдуина.
Для пятнадцатилетней принцессы призван был из-за моря знатный супруг: Гильом Длинный Меч, маркиз Монферратский. Гордый воин, в Святой Земле он успел лишь зачать с молодой женой сына и умереть от лихорадки. В шестнадцать лет Сибилла — вдова и мать наследника.
В семнадцать — снова невеста.
Вокруг Сибиллы — немолодые лица, обветренные, хмурые, алчные. Лица, знакомые Святой Земле, ею иссеченные, помеченные ее клеймом.
Король снова изыскивает для Сибиллы мужа.
Для нее запретны даже помыслы и о молодости своей, и о красоте. Сибилла молчит, Сибилла повинуется, Сибилла как будто не живет.
Только имя. Только затейливый росчерк внизу пергамента. Только призрак Иерусалимской короны.
Узкие улицы Яффы — как истощенные цепкие руки здешнего нищего — схватили Ги за бока и завертели из стороны в сторону, так что, дважды свернув за угол, он уже перестал понимать, куда попал и как отсюда выбраться. Там, где он очутился, было безлюдно, и стены бежали вдоль улицы совершенно голые, однако никуда не исчезал стойкий, ошеломляющий запах пота, такой острый и резкий, как будто здешние дома пожирали перец и источали его из своих каменных пор.
Здесь было, несмотря на безлюдье, шумно, но сколько Ги ни прислушивался, так и не мог понять, откуда исходит звук и что этот звук означает: говор ли человеческих голосов или, может быть, шум воды, крик осла, птичьи ссоры? Или это море настигало его, потерявшегося в глубине портового города?
Он пробежал несколько улиц и запнулся о ступени, ведущие в каменную нишу — крохотное углубление в стене одного из домов. А ниша неожиданно зашевелилась и ожила, и оттуда выскочило странное существо, замотанное в нечистые розовые шелковые тряпки: очень юная девушка, почти ребенок. Она выбежала на середину тесной улицы, расставляя тонкие пальцы, унизанные огромными кольцами, и воззрилась на франка огромными глазищами с влажными расширенными зрачками. Несколько мгновений Ги ничего, кроме этих глазищ, не видел. Все в них казалось чрезмерным: и пушистые ресницы, такие густые, что они, казалось, росли на краю век в три слоя, и выпуклый белок цвета слоновой кости, и темная радужка цвета перезрелой вишни, и этот гигантский зрачок, глядевший слепо и вместе с тем проникавший в сокровенную глубину естества.