Голубиная почта ненамного опередила всадника. Вслед за птицей явился и сам — ничем не примечательный сержант, привыкший к здешним дорогам, но не сумевший полюбить их, — как не любил он, впрочем, и земли, которая породила его на свет. Глядя на этого человека, без радости и охоты, зато верно служившего ему уже седьмой год, Раймон Триполитанский думал: «Это потому, что простолюдины не владеют таинственным искусством любви».
Сержанта звали Гуфье, а примечательно в нем по преимуществу то, что он был освобожден из сарацинского плена одновременно с графом Триполитанским — да так при Раймоне и остался.
Гуфье умел становиться невидимкой, обратив собственную ничтожность на пользу своему господину. Болдуин решил обойтись без Раймона, граф оставил в Иерусалиме нескольких верных людей. И самым надежным среди них был Гуфье.
Будучи «никем», он проходил в любые ворота. При нем велись откровенные разговоры — и устами, и взглядами, и соприкосновениями рук. Обученный Раймоном грамоте, он сообщал ему обо всем, что происходило в цитадели. Пока — ничего опасного. Болдуин подыскивает сестрам женихов — тщательно, но тщетно. Король очень болен, и болезнь с каждым днем все глубже впивается в его тело; однако дух короля по-прежнему бодр, и разум ясен.
Затем случилось нечто, заставившее Гуфье насторожиться.
Человек Раймона увидел, с каким лицом коннетабль Эмерик выходит из покоев Сибиллы.
Коннетабль был человеком жадным, но это никого не беспокоило. Коннетабль был расчетлив и хитер, однако эти качества — лишь на пользу Королевству, окруженному врагами Христовой веры. У коннетабля не было ни единого шанса получить руку принцессы, и уж тем более никто не подозревал его в намерении сделаться регентом при умирающем короле. К тому же король пока что в опеке не нуждался. О чем и объявил после Лидды столь ясно и определенно.
Так что же в облике Эмерика так насторожило Гуфье?
— Улыбка, мой господин, — объяснил сержант своему сеньору, когда тот принял его у себя в Тивериадском замке. — Я никогда прежде не видел, чтобы коннетабль так улыбался. Как будто купил породистого голубя или украл красивую лошадь.
Тивериадский замок принадлежал жене Раймона, графине Эскиве, и четверым ее сыновьям, графским пасынкам. Брак Раймона с этой женщиной был браком льва и львицы, а целый выводок драчливых львят только укреплял его. Будет кому оставить и Галилейские земли, и графство Триполи.
Земли эти были очень богаты и хороши, и так же богат и щедр к своим людям был граф Раймон. Но угощать Гуфье — неинтересно, ибо ел простолюдин, не разбирая, что подают, и пил с равнодушным видом любое, даже самое лучшее вино, а также и наихудшее.
— Я стал следить за Эмериком, — говорил Гуфье скучно, будто рассказывал не о себе и о коннетабле, а о каких-то никому не известных козьих пастухах, что спят на шкурах и питаются молоком да жестким мясом. — Я не спускал с него глаз.
Раймону хотелось поторопить его, но за годы, проведенные в плену, оба, и господин, и сержант, приучились не вываливать все новости сразу, одним комом, но выкладывать их по одной, как это делает торговец поясами и пряжками, приходя в чей-нибудь дом с товаром.
— Он вызвал к себе младшего брата, — сказал Гуфье.
— Ничего удивительного, — отозвался Раймон, втайне ожидая возражений. — Ведь вся их семья несколько поколений подряд отправляет в Святую Землю своих воинов. У Лузиньянов всегда имеется про запас человек пять младших братьев, которым нечем заняться у себя дома, в Пуату.
— Это верно, — признал Гуфье. — Но на сей раз Эмерик затеял нечто необычное, чего прежде ни один из Лузиньянов не делал. Я понял это по тому, как он улыбался.
Сержант помолчал немного и сказал:
— Как я и думал, Эмерик устроил своему брату свидание с принцессой Сибиллой. Бедный дурак увидел среди оливковых деревьев женщину, готовую к любви, и даже не понял, кто морочит ему голову!
— Так он глуп, этот младший брат нашего коннетабля? — жадно спросил Раймон.
Гуфье скривил лицо.
— Златокудрый болван, — промолвил он, почесывая щеку. — Породистый щенок, почти самый младший в сворке. Есть еще двое, что идут после него, — те совсем дети. У него рот вялый, — Гуфье провел пальцем по нижней губе. У самого сержанта рот был прямой, с темными, втянутыми внутрь губами. — Женщина будет вертеть им по своей воле.
— Какая женщина?
Гуфье сказал:
— Если мы ничего не предпримем, господин мой, то этой женщиной станет Сибилла Анжуйская, сестра правящего короля…
Эмерик представил своего младшего брата королевской семье и двору на второй день после прибытия Ги де Лузиньяна в Иерусалим. Устремленные на нового рыцаря со всех сторон взгляды мало смущали Ги: он привык к тому, что его рассматривают, потому что всегда был вторым, третьим, четвертым — после отца и старших братьев. Они знакомили его с сеньорами и их супругами, они приводили его на корабли или в замки, они подводили к нему лошадей и сажали охотничьих птиц ему на рукавицу.
Что означали любопытные взгляды для молодого человека, который всю жизнь донашивал одежду и детский доспех после четверых старших! Сколько раз он слышал: «Видел я — в этом доспехе, с этим мечом, на этом коне — Гуго, Эмерика, Жоффруа, Рауля, — они-то держались получше тебя, они-то были покрепче!» И наличие Пьера и Гийома, которые были еще младше, не было ему утешением: обычно как раз Ги доламывал то, что служило до него старшим братьям, и конь тоже околевал именно под ним, так что для Пьера приобретали уже все новое…
Хотят смотреть, каков из себя брат коннетабля? Пусть смотрят.
Хотят сравнивать его с Эмериком? Да ради Бога!
Ги был чуть выше ростом, чем Эмерик, и не всю еще юношескую хрупкость утратил; голос у него оказался неожиданно низкий, а еще молодой Лузиньян иногда совершал неловкости — такие простодушные и милые, что дамы охотно ему их прощали.
Он держался чуть настороже, но в целом хорошо — с достоинством.
Король ждал, уверенно сидя на троне, руки на коленях, туго обтянутых длинным одеянием. А рядом с королем сидела его старшая сестра Сибилла и тоже пристально смотрела на этого нового Лузиньяна.
Ги остановился перед троном, преклонил колено и дождался сиплого:
— Встаньте, сеньор.
Тогда Ги встал и вдруг содрогнулся всем телом: две пары совершенно одинаковых глаз впились в него одинаково испытующим взором. Красиво очерченные, зеленоватые, с острой точкой зрачка и рассыпанными вокруг нее золотыми и черными искрами — пестрые. Насколько страшен был король, настолько прекрасной показалась Ги его сестра. Сияние священной власти помутило зрение Ги и на время скрыло от него незнакомку, что встретилась ему в Гефсиманском саду.
Сибилла сверкала той особенной, обостренной красотой, какая бывает у юных девушек за мгновение до того, как их настигнет любовь. Даже влюбившись и получив от избранника ответ, они уже не столь прекрасны. Лишь этот краткий миг режет душу, точно обладает тончайшим краем, способным рассечь в воздухе невесомый шелк, и любое, самое бережное, самое нежное и освященное воплощение окажется слишком грубым, слишком материальным для стремительного мгновения.
Как и рассчитывал Эмерик, бледная кожа предала Ги — он залился краской, а слезы брызнули у него сами собой, и он закрыл лицо руками.
Король холодно наблюдал за ним. Сибилла чуть шевельнулась, метнула взгляд на коннетабля, затем вернулась к Ги. За это время он успел вытереть лицо и избавиться от жгучего румянца.
— Я вижу, вы будете верно служить нам, — проговорил король.
Ги сказал просто:
— Да.
Король чуть повернул голову, рассматривая сестру: его поразили перемены, с нею происходившие. Исчезла впадина под скулой, тени ушли из-под век, брови приподнялись и чуть изогнулись на гладком лбу — как будто удивляясь и радуясь новшеству. К сестре стремительно возвращалась ее юность, скомканная было неудачным замужеством и ранним вдовством.
Где-то в глубине цитадели рос рожденный Сибиллой мальчик. В жизни Сибиллы выдавались дни, когда она ни разу не вспоминала о сыне, и после, погребенная под валом раскаяния и печали, корила себя за отсутствие материнских чувств, и невыносимая жалость заставляла ее глубоко царапать ногтями свечи, пока она несла их в подземный храм, к Богородице со скорбными глазами.
— Что скажешь? — спросил король у своей смерти, которую никто из собравшихся в зале не видел.
— По-моему, твоя сестра нашла свою любовь, — ответила смерть Болдуина. — Удивляюсь, почему ты этого не видишь.
— Я вижу, — возразил король и замолчал сердито, жестом отпуская нового рыцаря, представленного ко двору.
Поздно ночью, когда просыпаются все страхи и бродят самые сокровенные мечты, Эмерик разговаривал со своим братом о короле.
Ги слушал жадно — как будто речь велась о любимой женщине, и каждая похвала в адрес Болдуина находила самый нежный, самый теплый прием в его сердце.
— А ты что скажешь? — спросил наконец Эмерик. Он уже понял, что от Ги можно ожидать самых неожиданных мыслей.
Ги подумал немного и сказал:
— Король подобен Королевству… Помнишь, мы видели — сад, Храм… Торговцы, дети, животные, мясо жарится на углях, у фонтана болтают женщины, а во дворе Храма ругаются между собой монахи… Но ведь так было и во времена Христа. Кто потребует от людей, чтобы они вечно ходили на цыпочках, с опущенными глазами?
Он помолчал.
— И та женщина в саду… Ты ведь знал, что она придет?
Эмерик неопределенно пожал плечами.
Ги добавил:
— Но и это — неважно.
— Что же важно? — удивился Эмерик. Он едва не вскрикнул от разочарования: ему требовался Ги Безоглядно Влюбленный, Ги — Рыцарь Сибиллы, Ги,