Они уже вышли за ворота, и перед ними открылась широкая долина с потрескавшимся дном, уходящая и влево, и вправо. Здесь сразу стало очень тихо, и спутников настигли совершенно другие звуки: резкий шелест сухих стеблей, вкрадчивое птичье пение.
— Сядем здесь, — предложил Гвибер и первым плюхнулся на выступающий из земли корень старого дерева. Оно было явно младше тех олив, что видели Иисуса Христа и хранили в глубинах складок своей коры прикосновение Божественной руки, — и все же выглядело куда более дряхлым.
— А как ты выбрался из плена? — спросил Ги.
Гвибер поднял палец, запачканный сажей и бараньим жиром.
— Ты задаешь правильные вопросы, Ги. Потому что рассказывать о том, как я там очутился, очень не хочется… Знаешь, кто я? Я — Раймоново Денье.
Он впился зубами в кус, который держал обеими руками. Он сделал это нарочно, чтобы Ги успел и запомнить странное прозвище, и задуматься о его истинном значении.
Ги, однако, ждал достаточно терпеливо, чтобы Гвибер решился продолжить объяснения без посторонних просьб.
— Вот, положим, попал ты в плен, — снова начал он, сильно двигая ртом, как будто пытаясь заглотить нечто растопыренное, — и нет у тебя знатной родни… Кто тебя выкупает?
— Кто? — спросил Ги.
Неожиданно Ги понял, что до сих пор держит лепешку в руках, не решаясь откусить. Ему казалось неправильным жевать, когда речь идет о таких предметах, как участь христианина в руках неверующих.
Гвибера, напротив, это обстоятельство ничуть не смущало, ибо он вещал из сердцевины своей истории, в то время как Ги оставался лишь сторонним наблюдателем.
— Некоторые монахи. Меня выкупал аскалонский орден Монжуа.
Ги покачал головой, давая понять, что о таком не слышал.
— Малый орден, наподобие госпитальеров, — сказал Гвибер. — Я прожил у них почти полгода. Уже потом, после плена. Наш король, — он махнул в сторону иерусалимских стен, — основал этот орден несколько лет назад. А королевская сестра Сибилла с мужем подарили ему четыре аскалонские башни. Их магистра зовут сеньор Родриго… Я хорошо знаю, потому что те полгода, что провел у них в Аскалоне, весьма усердно молился о его здравии.
— Они собирают деньги на выкупы? — спросил Ги.
Гвибер несколько раз резко кивнул, утыкаясь подбородком себе в грудь.
— Бог знает что за вино здесь подают! — сказал он. — Опять перед глазами все плывет! Должно быть, они туда какого-нибудь перца подсыпали…
Ги улыбнулся.
Гвибер потянул носом, сильно фыркнул, отобрал у Ги его кусок и сжевал.
— Они собирают деньги, чтобы выкупать тех христиан, которые никаким иным способом не освободятся. И вот однажды ехали они от Аскалона к Газе и дальше, на юг, со своей благочестивой миссией, и повстречался им граф Раймон Триполитанский.
Гвибер приосанился, чуть надул щеки — показал, каким важным и гордым был граф Раймон.
Ги еще не довелось повидать этого сеньора, поэтому он не мог оценить, насколько полным было сходство. Гвибер глянул на своего собеседника сбоку, как птица, несколько раз моргнул выпученным глазом, потом сдул щеки и продолжил:
— А граф сам совсем недавно освободился из сарацинского плена. И уж конечно помнил, каково это — все время видеть вокруг себя сарацинские рожи. И потому граф останавливается, — Гвибер уперся кулаком в бедро, — и спрашивает: «Добрые братья, для чего вы собираете деньги?»
Добрые братья, все при оружии, потому что вместе с духовными в ордене состоят и военные, окружают графа с его людьми и отвечают почтительно: «Собираем деньги на выкуп несчастных христиан, разлученных со своими собратьями по вере».
Тут граф начинает плакать от великого сострадания и обращается к своим людям: «У кого сколько есть денег — все отдайте этим орденским братьям».
Тут Гвибер показывает, как граф Триполитанский и его свита ищут у себя деньги и все ценное, охлопывая и обшаривая себя так, словно ловил по всему телу вошь.
— У самого же графа оказался лишь один денье, который он и пожертвовал, — продолжил Гвибер. — И вот приезжают братья к сарацинам. Ах, ох! И смотреть бы на все это не надо, но глаза сами собою начинают бегать по сторонам. Нехорошо! Говорят, был один брат из ордена Монжуа — он вырвал себе глаза, чтобы не пялились, куда не след, но после сам от этого умер. Прочие же поехали прямо к начальникам сарацинским и стали с ними разговаривать.
А там — лица черные, головы обмотаны тряпками, все бегают, кричат, машут руками. Начальник, правда, другой. У него и кожа светлее, и сам спокойный, только глаза как у дьявола. Один брат из ордена Монжуа видел дьявола, он говорил потом: точь-в-точь.
Стали отсчитывать деньги и отдавать в обмен пленников. Дошла очередь до меня: не хватает одного денье! Сарацины хохочут, братья кусают губы, а мне заплакать впору, только я стою и не плачу, глаза высохли. Сарацинский начальник говорит сеньору Родриго: «Забери и остальные три денье, раз тебе одного не хватает! Я торговаться не буду. Пусть этот пленник у нас остается».
А продавали они нас за четыре денье каждого — как свиней… Но, по мне, так лучше быть свиньей у христиан, чем у сарацин самым главным ихним полководцем.
И тут, на мою радость, брат находит в мешке последний денье. Тот самый, что граф дал. Граф Раймон. И был этот денье не короля Амори, а короля Болдуина Третьего, дяди нынешнего Болдуина. Серебряный, с Давидовой башней.
Сарацины оскалили все свои зубы, похватали деньги и погнали меня в шею вслед за остальными. И вот поверишь ли, Ги, сколько лет с тех пор прошло, — то есть уже почти три года минуло, — а я все помню этот старый денье с Давидовой башней. Как увижу на рынке, так вздрогну, потому что одна эта монета всю мою жизнь решила…
Он засмеялся.
— Я когда в ордене был, несколько раз видел, как пленных меняют. К примеру, знатного сарацина — в обмен на знатного франка. Приведут обоих, одежда на них, понятно, роскошная — фу-фу-фу! — но вся рваная, в крови и в чем похуже. Знаешь, как они друг на друга смотрят?
— Как? — спросил Ги, чувствуя любопытство.
Гвибер воззрился вдаль, пошевелил губами, словно произнося какое-то заклинание, могущее соткать из пряного воздуха образы знатного сарацина и знатного франка, пусть бесплотные, но весьма выразительные. Затем перевел взгляд на Ги и широко улыбнулся.
— Ревниво, вот как! Видел, как женщины друг друга оглядывают, когда решают, которая краше, которая лучше одета?
Ги кивнул.
— Ага! — обрадовался Гвибер. — Ну вот и эти точно так же. А мне себя не с кем сравнивать, только вот с монеткой этой потертой. Ее и не всякий меняла теперь берет…
День сгущался вокруг них, торопиться было некуда — разговор тянулся, то прекращаясь, то вдруг возобновляясь. Неожиданно Гвибер сказал:
— Пора мне уходить. На, возьми на память.
И вытащил из кошелька маленькую фигурку. Ги сперва подумал, что это какой-нибудь святой образ, и с благодарностью потянулся, но затем вдруг отдернул руку. Гвибер засмеялся, подбросил фигурку на ладони.
— Не бойся!
— Это ведь идол? — спросил Ги, моргая.
— Он самый! Только мертвый, так что и бояться нечего, — сообщил Гвибер с такой гордостью, словно сам и убил этого идола. — Я сам отыскал.
— Где?
— У сарацин, в ихних землях…
— Ты возвращался в земли сарацин? — удивился Ги.
Гвибер вдруг огорчился. Так огорчился, что и передать нельзя. Вскочил на ноги, расставив их пошире, подбоченился и заорал:
— Ну вот какое тебе дело? Может, и возвращался! И там, в песке, нашел эту штуковину! А она мне понравилась, вот я и взял ее себе. Она неживая, говорю тебе. Не нравится, не бери. Вообще — черт с тобой!
Он бросил фигуркой в Ги, больно угодив тому в сгиб локтя, и побежал вверх по склону, карабкаясь с ловкостью ящерицы. Ги смотрел вслед своему собеседнику — как он ловко, точно жук, бежит, роняя из-под ног иссохшие комья земли, и почему-то подумал, что Гвибер, должно быть, был какое-то время моряком.
Затем Гвибер скрылся из виду. Тогда Ги наклонился и подобрал фигурку.
Она представляла собой древнего египетского божка, из тех, что жили в той стране задолго до Рождества Христова. Ги хотелось плюнуть на идола, но неожиданно его сердце охватила непонятная жалость. Он провел пальцем по медной статуэтке. Она оказалась очень гладкой и на ощупь теплой.
Божок представлял собой человеческую фигуру — не то очень молодой женщины с неразвитыми формами, не то вообще мальчика-подростка, — но вместо человеческой головы на прямых, широко расправленных плечах красовалась львиная. Ги поразило, с каким достоинством держалось это чудовище. Оно несло львиную голову, как знак божественного достоинства. И хотя фигурка была всего-навсего маленьким демоном, давно уже мертвым, Ги захотел оставить ее себе.
Старенький кюре, который говорил в воскресные дни в церкви, в Лузиньяне, рассказывал как-то о чудищах, что приходили к святым отшельникам и подвизающимся ради Христа, например, к святому Антонию или святому Иерониму. Эти чудища умоляли святых отцов дать им благодать Крещения и просили рассказать о Господе Христе.
— Неразумные кентавры умеряли свою похотливость, и убогие псоглавцы забывали свою ярость, и люди-одноноги прискакивали на своей единственной ноге из дебрей пустынных, чтобы услышать слово Христово! — сокрушался старичок кюре. — А вы? — Он пытался метать молнии из блеклых, слезящихся глаз, и это смешило недорослей Лузиньянов не меньше, чем их могучего родителя. — Вам не нужно преодолевать свое уродство! Вам не приходится проходить долгий путь! Истину вкладывают в ваши жесткие зубы — только жуйте! — и то вы ухитряетесь ее выплевывать…
— Что бы ты сказал на это? — спросил у львиноголового божка Ги. — Искал ли некогда и ты Христовой истины?
Божок молча взирал на него пустыми глазами. Ги вздохнул и сжал над фигуркой пальцы.
— Все-таки странный человек — Гвибер! — сказал он сам себе. — Должно быть, пребывание в плену у сарацин даром для человека не проходит, хоть бы