проводил на базарах.

Там были всяческие диковины, несколько раз попадались франкские вещи. Например, одна чаша, где у Христа, изображенного на выпуклом ее боку, было сбито лицо. При виде этой чаши Гвибер вдруг залился слезами и, громко рыдая, побежал прочь: он не смел выкупить ее, чтобы не выдать своего происхождения, а смотреть оказалось выше его сил.

Он искал святую Марину. Сон больше не возвращался, однако Гвибер был уверен в его истинности. Поэтому он выпросил у брата Иоанна дозволения купить верблюда и отправился в пустыню.

Гвибер, в отличие от многих франков, не боялся пустыни. С тех пор, как он побывал в плену, а после избавился от напасти столь чудесным образом, всякая боязнь оставила его. Последний страх завалялся в мешке для сбора милостыни, в самой дальней складочке; вытащенный на белый свет, он превратился в спасительную монетку и растворился навсегда.

Верблюд, злобная хитрая тварь, бегал по пескам, размахивая седоком, подобно тому, как непотребная девка трясет платком, стремясь привлечь к себе внимание.

Несколько раз Гвибера рвало от этой качки, но затем он сказал себе: «В пустыне не так много влаги, чтобы отдавать последнее!» — и его тотчас перестало тошнить. Таким образом, подумалось Гвиберу, жадность может обладать спасительным действием.

Несколько раз за время этого путешествия он видел впереди пальмы, но по тому, как они росли, понимал, что там нет нужного источника. Верблюда, впрочем, нимало не занимали поиски святыни: учуяв воду, он скакал к ней во весь опор, презрительно относясь к человеку и как бы говоря ему: «Дело твое, но лично я иду вон в ту сторону». И Гвибер, приученный подчиняться тем, кто сильнее, слушался своего верблюда.

И в конце концов он заметил, что верблюд к нему переменился. Впервые за время их путешествия он не попытался укусить Гвибера, а это, если знать нрав купленного Гвибером животного, свидетельствовало об очень большой симпатии. Впрочем, во всем остальном верблюд оставался таким же неприятным товарищем, как и прежде.

Случалось Гвиберу находить в песке странные вещи, которые он справедливо считал языческими, но усердно складывал в свой мешок, потому что многие из них были золотыми или красивой работы.

На пятый день пути Гвибер увидел новые пальмы. Он тотчас сопоставил их с тем видением, что хранилось в его памяти рядом с самыми дорогими картинами — вроде образа старого клена с узорными листьями, на котором однажды повесили детоубийцу и который с тех пор стал покровителем всех влюбленных, так что под ним всегда кто-нибудь целовался и загадывал вслух желание; или той истоптанной стадом лужайки, где он нашел однажды сломанный коровий рог и большой кусок серой соли.

Когда пальмы из видения предстали Гвиберу, он заорал и запрыгал на спине у верблюда, и начал от ликования рвать у себя на виске волосы, пока не опомнился от резкой боли. Затем он погнал верблюда к оазису.

Никаких сарацин и больных животных там не оказалось. Только пальмы и источник. Гвибер свалился с седла и бросился к источнику, но какая-то странная сила оттолкнула его от прозрачной глади. Несколько раз пытался он приблизиться к воде, но тугая воздушная подушка вставала между ним и тем, что могло утолить его жажду.

— Где ты, Марина? — прошептал Гвибер. — За что ты сердишься на меня? Я искал тебя, прекрасная! Ты являлась мне во сне. Неужели я украл чужой сон, и не мне суждено найти твои святые мощи?

Неожиданно воздушная подушка исчезла, и Гвибер, потеряв равновесие, упал лицом в источник. Он едва не захлебнулся и с трудом выбрался на берег. С его лица стекали прозрачные, сверкающие потоки, и верблюд, хитрая бестия, подкрался и едва не содрал ему кожу со щеки, проведя языком. Затем верблюд лег рядом и преспокойно начал пить.

Гвибер улегся рядом на животе и запустил в воду обе руки. Он долго шарил по дну, пока вдруг не нащупал доску. Подумав, что это, вероятно, крышка гроба, он потащил доску на себя.

Доска шла с усилием, как будто водная толща ее не пускала, но затем приблизилась к поверхности. Сверкающие струи стекали с нее, покрывая поверхность тонким хрустальным слоем, в котором отражалось слишком яркое солнце. На самой доске, немного выгнутой, была нарисована дева — с удлиненным лицом, с маленьким круглым подбородком и целым выводком тугих кудряшек на лбу, под платком.

Гвибер ахнул во весь рот и с размаху, обливаясь водой, прижал деву к своему лицу и к груди, так что стукнулся о доску лбом и носом, а край ее больно впился ему под ложечку. Но ничего этого Гвибер в своем восторге не заметил, как не заметил и того, что из носа у него потекла кровь. Поэтому когда он отодвинул от себя святую Марину, дабы полюбоваться ее несказанной красотой, он подумал, что она заплакала кровью, и не на шутку перепугался. Он осторожно плеснул на нее водой, смывая кровь. Больше никаких следов на доске не проступило, и Гвибер вздохнул с облегчением.

Сняв плащ, он закутал Марину, пренебрегая собственными удобствами, а затем уселся на верблюда и впервые за время их знакомства огрел его палкой — точь-в-точь как это делали сарацины в его сне.

* * *

После возвращения с иконой из Дамаска Гвибер стал называть себя рыцарем Марины, хотя никаким рыцарем он не был, а святой образ у него забрали и, благоговейно поместив в великолепную раму, отправили в богатое и благочестивое аббатство неподалеку от Триполи. Гвибер некоторое время жил в Триполи, где мог навещать свою Даму, а также выполнять незначительные поручения графа Раймона, а потом перебрался в маленький домик в Сайде, который купил на деньги своего господина.

Наконец случилось так, что Гвибера отыскал в Сайде один очень неприятный человек по имени Гуфье. По тому, как держался этот Гуфье и как он разговаривал, Гвибер сразу понял, что посетитель тоже побывал в плену у сарацин — и пробыл там, кстати сказать, гораздо дольше, чем сам Гвибер. И это не понравилось рыцарю Марины еще больше.

Гуфье знал, какое впечатление производит на людей, подобных Гвиберу, поэтому даже не пытался понравиться ему. Он едва поздоровался. Просто вошел и показал кольцо графа Раймона.

Гвибер тотчас сник.

— Слушай меня, Раймонов Денье — ведь так тебя называют? — заговорил Гуфье. — Ты должен немедленно ехать в Иерусалим. У меня для тебя есть хорошая лошадь и припасы уже собраны. Там нужно убить человека, которого зовут Ги де Лузиньян. Ты меня понял?

— Да, — сказал Гвибер. — Каким оружием я должен убить его?

Гуфье подал ему кривой нож.

— Он не отравлен, но очень острый, — предупредил Гуфье. — Наш господин хочет, чтобы этого Ги де Лузиньяна не было в Иерусалиме.

— Может быть, попросить его уехать? — спросил Гвибер, растерянно блуждая взором вокруг себя.

Гуфье ткнул графским кольцом его в губы.

— Тебе велено убить Ги де Лузиньяна, — повторил он. — Подружись с ним. Убей его так, чтобы в этом заподозрили сарацин. Вставай и иди. У тебя нет времени. Наш господин хочет, чтобы ты сделал это как можно скорее.

С этими словами Гуфье пошел прочь, но на пороге обернулся и бросил на пол денье.

— Это тебе за будущие труды, — сказал он.

Гвибер наклонился и поднял монету. Денье был новым, выпущенным при короле Амори — не с башней Давида, а с ротондой Воскресения. Это была не та монета, и Гвибер с пренебрежением отбросил ее в сторону.

— Дурак, — сказал он в спину Гуфье.

Но коня и припасы взял и в тот же день отправился в Иерусалим.

Глава пятая

ВЕЛИКАЯ ЛЮБОВЬ

Наступал Великий Пост 1180 года от Воплощения; пришло известие о том, что в плену у Саладина умер брат Одон. Но и печаль по погибшему другу оказалась для Болдуина смазанной, растворенной заботами о сестре и Королевстве. Положив себе оплакать брата Одона в тот день, когда будут оплакивать Христа, король словно бы собрал все воспоминания о нем, сложил их в некий таинственный сосуд и поставил этот сосуд на алтарь в Храме — ждать надлежащего часа.

Ги жил в доме своего брата коннетабля в Иерусалиме. Дом был тесный, плотно заселенный детьми и вещами. Здесь царствовала дама Эскива, дочь Бальяна д'Ибелина и родная племянница того самого сеньора Рамлы, который имел благое намерение — после того, как рассчитается с Саладином за свое освобождение, вернув ему долг до последнего денье, — жениться на Сибилле.

Эмерик де Лузиньян был из тех, кто хорошо знает цену и своей неудачливости, и своему происхождению. Он помнил, что не относится к числу любимчиков судьбы: замок Лузиньян принадлежал старшему брату, Гуго; военное счастье досталось третьему, Жоффруа; красивая наружность — пятому, Ги. Эмерик же получил в дар от доброго гения семьи, феи-змеи Мелюзины, свое неслыханное трезвомыслие — и на большее рассчитывать не мог.

Поэтому Эмерик не искал военной славы на поле боя, хотя от сражений, если они выдавались, не уклонялся. Он много читал и потратил на книги некоторую толику пожалованных ему денег.

Следующим его разумным шагом стала женитьба.

Святая Земля не только поставила франков лицом к лицу с их греховностью; она же вынудила их вернуться к древнему, некогда осужденному обычаю — передавать наследство вместе с именем и обязательствами рода не через сыновей, но через дочерей. Ибо изменения в человеческой природе, проистекающие от первородного греха и усугубленные грехами более близких предков, оказались в некоторых франках таковы, что те не смогли произвести на свет сыновей, сколько ни старались.

У Иерусалимских королей рождались большей частью дочери. И замки иерусалимских баронов переходили не от отца к сыну, а от одного мужа владетельной дамы к другому.

Хорошенько поразмыслив над этим, Эмерик решился просить руки Эскивы д'Ибелин не потому даже, что она принадлежала к старинной для Святой Земли семье и не потому, что была особенно хороша собой — а она, видит Бог, была очень недурна! — но исходя из простого расчета: в семействе Ибелинов имелось

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату