пола, даже очень старой и неграмотной Акимовной, которую уговаривали не листать эту тетрадку, но Акимовна говорила, что тут грамоты не надо — в крови бесовская сила живет, ее-то она и решила исследовать.
После того как я закончила, в полнейшей тишине раздались шипение и скрежет, в четвертый раз из крошечного окошка часов высунулась забавная разноцветная птичка и кукукнула одиннадцать раз. Это несколько разрядило обстановку, люди задвигались; кто сразу же ушел, поняв, что интересного больше не будет; две женщины унесли заснувших упитанных детишек лет пяти-шести; за ними ушли несколько бабушек, одна покровительственно потрепала меня на прощание по плечу и кивнула на седого атамана: мол, не бойся, готовый он.
И действительно, атаман был совсем готовый. В начале повествования он еще подозрительно щурился и задавал, с его точки зрения, меткие разоблачительные вопросы: например, об “особых приметах у ныне покойного Богдана Халея”, и я честно отвечала, что особых врожденных примет не знаю, я его голым не мыла, но вот за правым ухом на голове сделана татуировка, из-за которой, вероятно, он и прослыл китайцем. Или: “Откуда этот Халей мог в точности знать, что повалил насмерть именно тридцать семь фашистов?” Я сказала, что Богдан был снайпером, за что и получил медаль, мог с большого расстояния попасть в монетку, он точно знал, куда стрелял.
За полночь остались самые стойкие исследователи человеческой души: атаман и старая Акимовна. Старуха подрядилась накормить меня дня на три вперед, для чего сноровисто метала на стол разные блюда, стараясь ничего не пропустить из обсуждаемого.
Из вопросов, которые мне задавали, я поняла, что одна треть аудитории сочла меня жертвой развратного отца, еще треть — расплатой Богдана за бессмертие — он вынужден был погубить юную душу и такой ценой выполнить договор с дьяволом. Я поинтересовалась, при чем здесь бессмертие, и узнала, что все кубанские Халеи похоронены “туточки”, на родине своих предков. Все, кроме Богдана, племянника храброго атамана Михаилы, зарывшего где-то неподалеку несметные сокровища своего деда, славного Агафона, и перебившего за идеи справедливости столько вражьей силы, что его даже большевики не тронули, дали умереть своей смертью, хоть и арестовывали трижды и пытали, но о сокровищах так ничего и не выведали. “Сколько?” — спросила я и, потрясенная, узнала, что на кладбище похоронены одиннадцать Халеев, включая двух новорожденных и двух незаконнорожденных, которые взяли фамилию славных отцов, не доказав свое право на это.
Вот почему, спрашивается, этот кладбищенский сторож не привел меня к любой другой (из имеющихся одиннадцати) могилке?! И тогда весточку Богдану передал бы любой другой похороненный там Халей, так нет же! — он повел меня сразу к самой почитаемой здесь могиле! Впрочем, я уже не жалела об этом. После поезда у меня впервые в жизни вдруг появилось желание сходить на прием к психиатру, и услужливый случай тут же подарил редкую возможность самоанализа — как речевого, с элементами вынужденного осознания прошлого, так и контактного, с последующими обсуждениями.
Узнав, что Богдан завещал свой скелет науке, жители Незамаевского опешили, с детской любознательностью и страстью к ужастикам долго выпытывали, куда же все-таки подевалась голова; потом обсуждали, будет ли считаться достойным захоронение одной только головы, после чего наступила очередь обсуждения различных способов борьбы с оборотнями и кровососами.
Я просто отдыхала душой и своим изрядно переевшим телом. Однако последняя часть слушателей, которых в практике психиатрических отклонений можно смело назвать драматическими сопереживателями мазохизма, осталась до конца, до чаю со сливовым пирогом в два часа ночи.
Эти не просто хотели узнать, как именно у меня проходили сборы тридцати семи имен в блокнот, они жаждали неожиданных подробностей (“сильно ли сопротивляются мужики, если не хочут …ся по идеологическим причинам?”), разъяснений о смысле происходящего (“с какого номера ты наловчилась получать удовольствие и можешь ли теперь быть с нормальным гулящим мужиком, или это совсем не интересно?”) и чисто физиологического киселя (“нужно ли мужикам перед этим все подробно объяснять?”, к какому возрасту главный мужской орган “атрофируется от одиночества” и делает ли воздержание и обет целомудрия мужиков умнее, “потому что вся сперма уходит в мозги?”).
Оттянувшись таким образом с ответами по полной программе, я спросила у впавшего в дрему атамана, достаточно ли удивительным оказался мой рассказ? И узнала, что рассказ вполне пондравился, и я могу смело идти на кладбище хоть сейчас и закапывать свою заветную грамоту в назидание всем лиходеям и убивцам по принуждению. Подумав, атаман торжественно объявил, что гарантирует силами своего войска достойную охрану этого места от всякой нечистой силы, могущей навредить новому воскрешению тридцати семи убиенных Богданом душ. А бабка Аквиния может ведь и не знать совсем, каким образом и за чей счет ее муженек в старости решил замаливать грехи, так ведь? Незачем тревожить ее благополучный американский сон.
Несостоявшийся английский шпион и жена французского посла
С именем Аквинии я и ушла спать на высоченную перину. И попала прямо в ее середину с первого же прыжка, и подушки из пирамиды посыпались на меня пуховыми отголосками десятков птичьих жизней, и у старушки Акимовны, ставшей на табуретку, чтобы перекрестить в перине заблудший грех Богдана Халея, я заметила только первый взмах сухонькой щепотки — ее крест в воздухе целиком лег поверх сна, накрывшего меня первым.
Мне приснилась Аквиния — такой, какой я видела ее на старой фотографии. Она смущенно улыбалась, едва доставая мужу до подмышки. Я впервые обратила внимание сначала на женщину, а потом уже на повелителя одиночества. Богдан во сне показался мне странным, напыщенным и грустным одновременно, каким бывает мужчина не столько от тяжести происшедшего с ним, сколько от недостатка и боязни жизни. Боялся ли Богдан реальности? Представляя его, шествующего через всю Россию посланником китайского коммунизма, я обнаружила в себе сострадания больше, чем восхищения. Бедный, бедный Богдан, вынужденный в эпоху перемен не жить, а придумывать жизнь! Он появился в Москве обритый налысо (вши), исхудавший до постукивания костей при движениях (“или это оторвавшееся сердце мое так и не дошло за тот год до пяток и утробно екало где-то под желудком?..”), с горящими огнем вдохновения запавшими глазами.
“Мои глаза?.. О да, они горели огнем вдохновения, никогда еще жизнь не давалась так легко, любое мое желание находило возможность исполнения, но знаешь… Позже я понял, что это не сила везения — это убогость и простота моих желаний вселили в меня манию совершенства. Хотел-то я немногого: выжить, поесть, выспаться в теплом месте на чистых простынях и встретиться с Йеном Флемингом. Зачем? Конечно же, для укрепления коммунистического движения в Англии! Шучу… Такое я написал в объяснительной для соответствующих органов. Флеминг тогда не был создателем агента 007, это будет гораздо позже, а в тридцать девятом он был репортером агентства Рейтер и страстным игроком в карты. Ну? Ничего не приходит на ум? Камилла, правильно. То ли от постоянного недоедания, то ли от недостатка общения с хорошо образованными и правильно воспитанными людьми, я впал в грех самолюбования и полнейшего уныния одновременно. Ужасное было время, поверь. Все женщины были мои. Нет, я не шучу. Вспоминая позже себя — обритого, худого, в жалком подобии одежды — я удивляюсь их выбору, но они, вероятно, чуяли исходящую от меня интригу и сладостный запах невероятных странствий. Кто-то вскользь упомянул, что один репортер из Англии интересовался, нет ли в Москве казино. Я пожелал немедленно узнать у него лично о состоянии коммунистического движения в Англии. Мы встретились на приеме в честь какой-то годовщины Коминтерна. О, я сразу же почувствовал родственную душу. Ты тоже потом научишься узнавать выдумщиков и фантазеров, потом, если окажешься в нужной среде обитания и не растеряешь чутье на талант. Вот почему я хочу, чтобы ты была психиатром!.. Хорошо-хорошо, не буду отвлекаться. Флеминг сказал мне, что война в Европе неминуема, я плавно перевел беседу в русло развлечений (говорить тогда о Гитлере было опасно — Сталин искал с ним дружбы), мы обсудили некоторых известных мне в тридцатые годы в Ницце заядлых картежников. Я упомянул Камиллу. Флеминг не удивился, ни один мускул не дрогнул на его лице. Он описал ее в мельчайших подробностях, с дотошностью репортера, и заметил вскользь, что в Англии ее считают русской шпионкой. Я рассмеялся. О нет, Камилла не была шпионкой, если вот только