подушечке сверкнули французским каре зеленые камни серег. Редкая, необычная форма, штучная, антикварная работа. Кристаллы заворожили Танин взгляд. Она не отрываясь разглядывала преломленную радугу на скосах. Металл, обрамлявший квадраты, был необычного цвета — серебристо-зеленого. «Платина, — догадалась Таня. — Сколько же это денег весит?»
Она недоумевала.
— Где взял?
— Семейная реликвия. Остаток былой роскоши Захаржевских.
— Отец тебе наследство оставил? — недоверчиво спросила Таня.
— Ну… Сберегла, конечно, Адочка. Преподнесла мне накануне свадьбы. Я б тебе тогда еще отдал… — Никита осекся, но тут же продолжил, как бы оправдываясь:
— Ну, не супружнице ж моей такое изящество. Она б в них как корова в седле. — И захихикал, долго не мог остановиться.
Смеялась вместе с ним Анджелка, смеялся Якуб, а Таня разглядывала серьги, прикладывала к ушам и отчетливо слышала голос Ады: 'Не знаю, Никитушка, что между тобой и сестрой произошло, только сердцем чую, и это сердце болит.
Помирись с Таней, найди к ней тропиночку. Чем могу — помогу. Вот серьги, берегла для Танюши. Ее они. По праву наследства. Не отец твой их мне дарил, но принадлежат они роду Захаржевских. Как сохранились в доме — сказать не могу.
Видать, для Тани памятка осталась'.
— Отец мой из дворян, — разъяснял тем временем Никита честной, компании. — Когда-то латифундиями под Вильно владели. Революция. Кто где. А вот это отец сберег и от советского хама, и от НКВД.
«Вот ведь вральман, — думала Таня. — Какие дворяне, какие латифундии? И не Пловцу твоему Ада серьги сберегала, и Севочка к ним никакого отношения не имеет». Она прильнула к изумрудам. Вдруг волной накатила музыка бравурного вальса, Адочкин смех и теплый мужской баритон. Как воочию увидела до боли знакомое мужское лицо и плещущие по клавиатуре сильные руки. Рядом затянутая в рюмочку бархатным платьем совсем молодая Адочка. В темном углу сидит угрюмая старуха с упавшей на жесткие глаза черной прядью волос, тронутых сединой.
Глубокая складка над переносицей. Хищный, с горбинкой нос. Следит из угла и краешком губ не улыбается. Все знакомо, как будто видела много раз, только где и когда — не помнит. Как и мальчика с обиженным лицом в матроске и коротких штанишках. Держится за лошадку на колесиках, а подойти к взрослым боится.
Вот-вот заревет, но тоже боится.
Таня вскинулась, в упор посмотрела на Никиту. Брат вздрогнул. Испугался ее взгляда. Губы задрожали, будто сейчас заплачет.
— Чего ты? — прохрипел он.
— Говоришь, наследство отца?
— Ну, не в Черемушках же я это надыбал.
— Козе понятно.
И взяла решительно серьги, откинув копну волос на спину.
Долго врать у Никиты не получилось — выставив в другую комнату Якуба с Анджелкой, напоила его Таня чаем с травками, рижским бальзамом щедро заправила.
Горячее ударило в голову, он ослаб, и все пошло по известной песне: язык у дипломата, как шнурок, развязался, а Таня знай подливала и поддакивала, как тот стукач. Подтвердил брат все ее догадки. И насчет сережек, и насчет истинной причины своего визита: втрескался в им самим сотворенную актрису Татьяну Ларину, мужнюю жену, та вроде и готова взаимностью ответить, а все сдерживается, честь супружескую бережет. А вот убедится, что муж ее к другой ушел капитально, тогда глядишь… Вся-то судьба его от согласия Татьяны Лариной зависит, потому как в ней его последняя надежда, иначе останется одно лишь непотребство которое и брак его сгубило, и карьеру дипломатическую…
— И через какое такое непотребство, родненький, жизнь твоя стала поломатая?
— подпела Танечка, без труда попадая в народно-элегический тон, почему-то взятый Никитой.
И вновь его ответ подтвердил ее догадки. Подкосила братца однополая любовь, к которой исподволь приохотил его в студенческие годы друг и сожитель Юрочка Огнев. В столичные годы хоронился уверенно, для маскировки напропалую гуляя с наиболее доступными светскими и полусветскими девами, вскружил голову капризной и взыскательной, несмотря на страхолюдную внешность, Ольге Владимировне Пловец и даже подписал ее на законный брак. А вот попал с подачи тестя в венскую штаб-квартиру ООН — и с голодухи потерял бдительность, снюхался с безобидным вроде и к тому же так похожим на этрусскую терракотовую статуэтку юным индийским писаришкой — и влип по полной программе. Дешевым провокатором оказался Сайант, специально подстроил, чтобы их застукали в момент недвусмысленно интимный. То ли ЦРУ подкупило, то ли в самой дружественной Индии завелись недруги нашей державы — это уже неважно, важно другое. Погорел товарищ Захаржевский сразу по трем статьям, любая из которых никаких шансов на амнистию и реабилитацию не оставляла: политическая близорукость, моральная неустойчивость, а третья уж и вовсе названия не имеющая, поскольку отвечающее этому названию позорное явление в социалистическом обществе изжито давно и наглухо.
Тестюшка обожаемый, правда, в названиях не стеснялся, выказав завидное красноречие. Никита вмиг лишился жены, квартиры, столичной прописки приданого и, естественно, перспектив. Характеристику получил такую, что с ней в провинциальное ПТУ историю преподавать и то не возьмут. Из дружно отвернувшейся Москвы пришлось позорно бежать. Спас Юрочка, ставший к тому времени фигурой заметной и по-своему влиятельной, помог устроиться на «Ленфильм» администратором. А тут цепь обстоятельств привела к возобновлению школьной дружбы с Ванечкой Лариным, к знакомству с его обворожительной супругой. И открылись сияющие дали, неведомые и в лучшие годы…
— Помоги, а? — всхлипывая, молил Никита. — По гроб жизни должник твой буду…
И все порывался руку облобызать. Тане стало противно, влила в братца полный стакан бальзама, довела таким образом до кондиции и с помощью Якуба дотащила до глубокого кресла в кабинете, где Никита Всеволодович и заснул, бурча в бреду:
«Х-м-м, вы так ставите вопрос?»
А к ночи ввалился измазанный подзаборной грязью Иван. Его почти внесли.
Приятели-собутыльники привалили Ванечку к двери и долго держали кнопку звонка.
Когда дверь открыл Якуб, на порог упал Иван, споткнулся провожатый, и взору вышедших из спальни дам предстала картинка обвальной чехарды с бьющим запахом сивухи.
Иван же радостно сообщил, что намерен поставить семью в известность о своем бесповоротном уходе. Дескать, нашел женщину своей мечты. После чего ничком рухнул на диван и захрапел.
За стопарь вина и одобрительный взгляд Тани Ванечка готов был нагишом на цырлах взойти на Голгофу. Оскорбительных насмешек и унизительных поддевок не замечал. В попытках развеселить Якуба Анджелка придумывала новые каверзы издевательства над Таниным воздыхателем, а он, стремясь развеять тоску, все больше туманящую Танин взгляд подчинялся безропотно. То будил всех, дико кукарекая по Анджелкиному наущению, то лакал из блюдца портвейн, стоя на карачках возле помойного ведра. Таня над этими причудами смеялась так же невесело, как и Якуб, но представлений не прекращала, хотя они и утомляли.
Здесь ему было хорошо, да и свой стакашок он имел завсегда. Довольно было кивка — мыл посуду, выбрасывал мусор, неумело подменяя Аду. Прятался с глаз долой, когда та захаживала, хотя и в этом не было нужды. Остальные были свои в доску. Из дому его старались не отпускать, да он и не стремился: жена на порог не пустит, к родителям и сам ни за какие коврижки не сунется, патрон же его, известный писатель Золотарев, уехал в длительную загранкомандировку.
Иногда Ванечку пробивало на глобальные мысли. Почесывая волосатый живот, кругло торчащий в полах цветастого халата, нежась рядом с лежащей на тахте Таней, он размышлял о жизни и мировой гармонии.
— О чем задумался, детина? — спрашивала Таня, просто так, чтобы не молчать.