желтые когти чиркнули по коре дерева, и если бы Тартунг не успел, вскочив с ветки, прижаться спиной к стволу, то наверняка грохнулся бы наземь. А лев, словно решив: «Теперь или никогда!» — вновь и вновь взвивался ввысь в тщетных попытках добраться до ускользнувшей жертвы. И когда он взмыл в воздух в очередной раз, Тартунг выдул весь засыпанный в кванге йолал в злобные желто-зеленые глаза зверя.
Окрестности потряс оглушительный вой. Лев мешком шмякнулся к подножию дерева и принялся кататься по земле, тереться об неё мордой, то визжа от боли, то рыча от ярости. Он сворачивался клубком, извивался змеей, вскидывался, словно напоровшись на колючку, пытаясь лапами прочистить горящие от нестерпимой боли глаза. А потом с жалобным, тоскливым мявом умчался в сумеречную степь…
На следующее утро Тартунг, дойдя до русла очередного высохшего ручья, двинулся по нему в лес вотсилимов — Охотников за головами…
Пребывая в сонном забытьи, юноша сознавал, что между нынешними событиями и воспоминаниями о льве существует какая-то связь. Что именно Афарга была их причиной, ибо в ней, так же как и в преследовавшем его хищнике, он чувствовал грозную силу и опасность, хотя звучало это по меньшей мере странно, но задержаться на этой мысли ему не удалось. Память уносила его все дальше — в лес, деревья и почва которого были словно живым ковром покрыты слоем саранчи, жрущей все что ни попадя на своем пути и в свой черед пожираемой оголодавшими обитателями чащи. Невиданное зрелище тучи насекомых с блесткими жесткими крылышками на красно-буром тельце, прилетевшей из выжженной солнцем, иссушенной степи, настолько ошеломило его, что он потерял всякую осторожность. Да и чего, казалось бы, опасаться, если все встреченные им лесные жители: муравьи, птицы, мыши, змеи и даже дикие кошки, не обращая друг на друга ни малейшего внимания, жадно поглощали свалившихся с неба тварей. Насекомые, из коих состояло окутавшее лес покрывало, не пытались улететь — они словно не видели своих погубителей, и это было так странно, что Тартунг, вместо того чтобы набить ими урчащий от голода живот, лишь глазел по сторонам, охваченный изумлением и отвращением.
Ему доводилось слышать о гигантских стаях саранчи, уничтожавших порой посевы мибу, но соплеменники его не считали это великим бедствием. Во- первых, случалось это редко, а во-вторых, собранную на полях и огородах саранчу жарили, сушили, толкли в муку, которая считалась отменным лакомством. В глазах мибу эти насекомые были прежде всего пищей, однако Тартунг почему-то не испытывал желания присоединиться к пожирателям саранчи. То ли потому, что от обилия пищи у него пропал аппетит, то ли потому, что больше страдал от жажды, нежели от голода. Так или иначе, но он продолжал двигаться по высохшему руслу ручья, рассчитывая отыскать лужу или влажную землю и выкопать в ней яму, в которую наберется немного воды. Кроме того, он хотел как можно скорее выбраться из опустошенной саранчей, изуродованной части леса и был так поглощен поисками проплешин в шевелящемся, хрустящем ковре, ступать по которому было на редкость неприятно, что заметил Омиру, лишь когда та громко вскрикнула.
Вскинув голову, он несколько мгновений тупо взирал на невесть откуда взявшуюся здесь круглолицую девчонку, голову которой украшало некое подобие сделанного из волос гнезда, а тело, едва прикрытое коротенькой травяной юбчонкой, — обильная красно-белая татуировка. Выпустив из рук мешок, в который она собирала саранчу, девчонка прижала узкие ладошки к груди и замерла. Тартунг потянулся за лежащим в переметной суме кванге, и тут незнакомка издала новый, ещё более пронзительный крик, который слышно было, надобно думать, на другом конце леса.
На крик Омиры отозвалось множество голосов, и Тартунг понял, что набрел на большую группу сборщиков саранчи. Первым его порывом было броситься наутек — отравленные стрелы помогут ему уйти от погони, несколько корчащихся от хирлы тел остановят вотсилимов, как бы ни хотелось им завладеть его головой. Он уже вытащил кванге, но под настороженным, любопытным взглядом девчонки неожиданно смутился, почувствовав, что нет у него желания ни бежать, ни пускать в дело смертоносное оружие. Предупредив своих спутников криком, она как-то разом успокоилась и разглядывала его с нескрываемым интересом, без тени враждебности или злорадства. А затем, словно прочитав его мысли, странно коверкая слова, сказала звонким, как журчание быстрого ручья, голосом:
— Если ты один, тебе нечего бояться. Не беги, тебя все равно догонят.
Забыв про свой мешок, она сделала к нему несколько шагов, протянув вперед раскрытые ладошки, будто уговаривая не делать глупостей, и Тартунг опустил кванге. Девчонка была первой, в кого ему пришлось бы пустить стрелу, вздумай он бежать, но разве можно убить человека, доверчиво идущего навстречу с протянутыми в знак миролюбивых намерений руками? Нет, убивать её он не станет ни за что на свете. Будь что будет, и да поможет ему Наам…
Встревоженные голоса товарок Омиры зазвучали совсем рядом, им вторили мужчины, заметившие незнакомца и призывавшие девчонку не приближаться к нему. Теперь уже о бегстве нечего было и думать. Тартунг спрятал кванге и, сделав шаг навстречу бесстрашной девчонке, спросил:
— Ты из племени Охотников за головами?
— Да, я из вотсилимов! — прощебетала она с таким видом, будто известие это должно было успокоить перепуганного незнакомца…
— Тартунг! Взгляни, что-то там случилось! Зачем они идут к нашему шатру? — Взволнованный окрик Афарги вывел юношу из сонного оцепенения, и он, вскочив на ноги, принялся вглядываться в приближающуюся толпу. Среди незнакомых кочевников он разглядел Зепека и нескольких озерников, в одном из которых признал Мамала, и сердце его сжалось в скверном предчувствии.
— Этим-то что от нас понадобилось? — пробормотал юноша, устремляясь навстречу толпе, и, не доходя до неё двух дюжин шагов, разглядел безвольно обвисшее на сильных руках тело. — Очередного болящего несут, что ли? И как, интересно, они тут без Эвриха обходились?..
Закончить фразу он не успел, ибо в глаза ему бросились мотающаяся из стороны в сторону курчавая золотоволосая голова и край измаранной кровью белой туники, которая могла принадлежать только его господину.
Извилистая дорога, огибая гряду холмов, спускалась в долину и вновь карабкалась на гору, где женщины в цветных платках жали пшеницу. Эврих знал, что с горы ему откроется Фед — чудеснейший из городов, бело-розовые дома которого, крытые красными черепичными кровлями, казались погожим летним днем присыпанными золотой пылью. В этом городе варили самое вкусное пиво, пекли самый душистый хлеб, и умереть он хотел, въезжая в него в конце жаркого дня на исходе лета…
Но, вместо того чтобы умирать, он, сидя в тряской телеге, любовался колышущимися под ветром золотыми пшеничными полями и стоящими вдоль дороги серебристо-зелеными деревьями, на которые взбирались по приставным лестницам легконогие и быстрорукие сборщики олив. У каждого из них к животу была привязана корзина, и действовали юноши и девушки с изяществом и грацией, не залюбоваться которыми было невозможно. Притягивая к себе ветви левой рукой, правой они обирали мелкие черные плоды, причем ловкие пальцы их скользили сверху вниз, как при дойке коров, а рты не закрывались ни на мгновение. Сидя по двое на каждом дереве, они шутили, смеялись, обменивались любезностями, поддразнивали друг друга и казались беззаботными детьми, увлеченными забавной игрой. Золотоволосые аррантки замолкали, завидев телегу, влекомую парой круторогих волов, и, помахав Эвриху рукой, а то и послав воздушный поцелуй, вновь начинали щебетать с парнями, радуясь теплому солнечному дню, обильному урожаю и невесомым облакам, плывущим в прозрачно-голубом небе Верхней Аррантиады — лучшей из всех земель, по которым ступала когда-либо нога человека…
— Тартунг, там опять пожаловали эти… с приношениями. Выйди к ним, иначе они начнут шуметь и непременно разбудят хозяина.
— О, Великий Дракон! Да когда же они все наконец разъедутся? Ходят и ходят, словно тут постоялый двор! Дай ему это питье, когда проснется…
Когда проснется? Но он уже проснулся. Вот только глаза открывать не хочется. Не хочется никого видеть и ничего слышать. И как грустно, что проснулся он в пахнущем дымом шатре, стоящем на берегу Голубого озера, в сердце Мономатаны, а не на телеге, въезжающей в его родной город, в мире, где человека не принято, да и невозможно подкарауливать и избивать до полусмерти. Где людей нельзя продавать и покупать, как бессловесную скотину, где голодный будет накормлен, умирающий от жажды — напоен, а нуждающийся в крове приглашен к очагу.
Он попытался повернуться на бок, и тотчас от нахлынувшей боли перехватило дыхание. Осколки острых камней, которыми, казалось, была набита его грудь, зашевелились, норовя вылезти наружу, пробив влажную, расползающуюся от пота кожу. Эврих стиснул зубы и послал своему измочаленному, изломанному телу приказ уняться и перестать жаловаться. Попробовал вызвать жаркую волну целительной силы, но из этого ничего не вышло. Что же эти гады мне отбили? — спросил он себя, но ни сил, ни желания отвечать на этот вопрос у него не нашлось. Пучина боли затягивала его, как топкое, цепкое болото, и он погружался в него, растворялся в нем, находя странную, противоестественную, горькую радость в страдании. Краешком сознания он понимал, что не должен поддаваться охватившей его слабости, что стоит только захотеть, и боль уйдет. Глупо пестовать в себе детскую обиду на несправедливость, равнодушие и жестокость мира, в котором он оказался по собственной воле и от которого наивно было ожидать чего-то иного. Глупо, недостойно, и все же… Спасительное желание жить не приходило, не возвращалось, а боль, ну что ж, она была не слишком дорогой платой за обретение вечного покоя…
— Господин, выпей этот настой, и тебе станет легче.
Мысль о смерти не страшила Эвриха. Напротив, смерть виделась ему утешительницей, той гаванью, в которую, рано или поздно, приходят все корабли. И если бы не суета Афарги и Тартунга, он, пожалуй, сложил бы стихотворение, прославляющее ту, что, подобно привратнице, стоит на пороге вечности. Но эти неугомонные — не то слуги, в которых он вовсе не нуждался, не то друзья, чья дружба была ему нынче в тягость, — не желали оставлять его в покое. Заботы их были ненужными и смешными, однако объяснять им это было слишком хлопотно. Проще выпить кисловатый настой и, сделав вид, что вновь погружаешься в дремоту, отдаться во власть оглушающей, отупляющей боли, грызущей подобно стае жадных, изголодавшихся крыс.
— Посмотри, что прислал тебе Сейджар перед тем, как откочевать от Голубого озера! — настойчиво потребовала Афарга, и Эврих подумал, что напрасно не проиграл её Гитаго. — Взгляни же, это почетный дар того, кто любит тебя и хочет, чтобы ты поскорее поправился!
Не желая огорчать девчонку, в голосе которой слышались слезы, Эврих приподнял тяжелые, непослушные веки. Ну так и есть, она потревожила его лишь затем, чтобы сунуть под нос сгусток какого-то белого жира…
— Это содержимое верблюжьего горба — величайшая ценность у кочевников! Хочешь, я разотру тебя им? Говорят, жир этот облегчает страдания, заживляет раны и ушибы. Не хочешь? Ну тогда посмотри на эту высушенную голову. Ее принес тебе Лураг в благодарность за исцеление сына. — В голосе Афарги послышалось отчаяние. — Тартунг говорил, что ты мечтал взглянуть на очинаку. Теперь ты не только видишь её, но и владеешь ею. Очинаку нельзя купить ни за какие деньги, её можно только получить в дар. Это голова убитого Лурагом врага, и вместе с ней он отдал тебе его силу, смелость и мужество. Более ценного подарка он не смог бы сделать даже своему сыну…
Волна сокрушительной боли накрыла Эвриха, и он на некоторое время оглох и ослеп. Так больно ему было лишь в Вечной Степи, во дворе Зачахарова дома, да ещё в тот миг, когда люди в масках, сбив его с ног, принялись топтать ногами. Вероятно, сам того не желая, он здорово досадил им, и все же непонятно было, почему ни у одного из них не хватило сострадания перерезать ему горло. В конце концов, уж этой-то милости он мог ожидать от Всеблагого Отца Созидателя, учитывая, сколько раз ему, исцеляя недужных, приходилось захлебываться чужой болью…
Он очнулся от боли и подступавшей тошноты. Привыкнуть или, вернее, приспособиться к боли ему кое-как удалось, но тошнота — это было уже слишком. И виноваты в ней были его сердобольные спутники, решившие допускать к нему всех желавших проститься с чудо-лекарем перед откочевкой. Точнее, виноваты были айоги, полагавшие, что вернуть бодрость духа ему помогут камлания их шамана, а ещё точнее — он сам совершил ошибку, согласившись отхлебнуть из бычьего рога глоток молока, смешанного с кровью и медом.