настатигов, уцелевшую исключительно благодаря заботам сердобольного раба и отваги Ильяс, приютившей её, вопреки строжайшему указу Триумвирата, в «Мраморном логове». То есть это-то она как раз рассказала, но что могли значить общие фразы для бренчащего на дибуле и врачующего от нечего делать болящих арранта?..
Нганья прикрыла глаза, чтобы не видеть белозубой улыбки, не слышать очередной шуточной баллады, которую уговорили его спеть гушкавары. Она едва сдержалась, чтобы не стукнуть кулаком по столу и не разораться, как припадочная базарная торговка. Вместо этого она поднесла к губам и одним длинным глотком опустошила чашу с рисовой водкой. Вряд ли Эврих понял бы её, даже если бы она рассказала ему, как ворвавшиеся в «Букет астр» настатиги, они же ярнуареги — «ревнители справедливости», — принялись избивать древками копий её мать, заступившуюся за старика-лекаря, зарезанного тут же, во дворе особняка. Как без вины виноватых обитателей «Букета астр» погнали на невольничий рынок, сделав исключение лишь для неё и нескольких смазливых служанок. Как, громко пыхтя и обливаясь потом, топтали озверевшие насильники жену одного из телохранителей, старательно превращая непокорную молодицу в кусок кровоточащего мяса. Как изгалялись над ней самой, не знавшей до той поры мужчину, и бросили, только проделав все, что в состоянии был измыслить их злобный, воспаленный похотью и сознанием вседозволенности и полной безнаказанности ум. Бросили, будучи уверены, что она не выживет. Оставили подыхать, как крысу с перешибленным хребтом, о которую тошно марать руки…
Уперев локти в колени, Нганья закрыла лицо ладонями. Ей не хотелось вспоминать свою жизнь. Не хотелось вспоминать решительно ничего, ибо ничего хорошего после той страшной ночи просто не было. Крохотными блестками вспыхивали во мраке кое-какие разговоры с Ильяс, отрывочные видения прибрежных скал, клубящихся над морем облаков, ощущение скачки и свистящего в ушах ветра… Но блесток этих было слишком мало, и стоило начать вспоминать, как все их затягивало алым туманом отчаяния, злобы и ненависти.
Она отдавала себе отчет в том, что, приплыв из Мванааке в Кидоту, они с Ильяс сами выбрали свою судьбу. Ничто не мешало им тихо-мирно жить- поживать у престарелых родичей Нганьи, дожидаясь, когда какие-нибудь высокородные юнцы надумают взять их в жены. Ничто, кроме ужасов, пережитых после свержения Димдиго, желания Ильяс вернуть сыновей и её собственного стремления отомстить Кешо во что бы то ни стало. Но для этого им прежде всего нужны были люди, готовые идти за ними в огонь и воду. Отыскать таких можно было лишь среди беженцев из империи, нашедших приют в Кидоте и Афираэну. Мысль сколотить из них отряд возникла у Ильяс, и она же выхлопотала у камилиса — повелителя Кидоты — соответствующий указ, позволявший ей собирать под свою руку всех желающих отомстить Кешо.
Отношения между приютившей их страной, Афираэну и Мавуно испокон веку были напряженные, и камилис только и мечтал о том, как бы поглубже вонзить шип в задницу западного соседа. Ильяс оказалась тем самым шипом, как только собрала под свое начало полтыщи воинов. О да, она добилась своего, но только Нганье было ведомо, чего ей это стоило! Получить указ, позволявший создать отряд, добыть, хотя бы на первое время, деньги, оружие и еду. Многие в Кидоте называли её «Имперской шлюхой», кое-кто из высокородных даже в глаза, поскольку Ильяс не могла вызвать их на поединок, не рискуя оказаться на плахе. Позже, когда отряд перешел границу и начал разбойничать в восточных провинциях империи, её прозвали Аль-Чориль, но до сих пор, вспоминая предшествовавшие этому месяцы, Ильяс впадала в ярость, ибо успела возненавидеть камилиса и его присных не меньше Кешо. Вместе с подругой, а может, и ещё больше, чем Ильяс, ненавидела их Нганья, тщетно стремившаяся утолить свою ярость в набегах на приграничные имперские крепостицы.
Ничего в жизни они не желали и не ждали так, как войны с Мавуно, о неизбежности которой, зная намерения Кешо, Ильяс неоднократно предупреждала камилиса. И вот этот миг настал: пятитысячное войско имперцев перешло границу и устремилось к Игбару. Немало крови было пролито за обладание этим крупным портовым городом воинами Кидоты и Афираэну, пока наконец ввиду угрозы со стороны Мавуно правители этих стран не договорились признать его общим владением, дабы совместными усилиями защищать в случае нападения имперцев. Отряд Аль-Чориль, выросший к тому времени до двух тысяч воинов, был включен в кидотское войско, которым командовал дахар Апраг. Какова же была радость Ильяс и Нганьи, когда они узнали, что во главе имперцев стоит барбакай Газахлар! Это было воспринято ими как знак свыше, ибо именно предательство отца Ильяс позволило Кешо схватить и ослепить её мужа.
Апраг оказался неплохим военачальником, но редкостным негодяем. Он не желал и слышать о том, что отряд Аль-Чориль, войдя в состав кидотского войска, должен получать то же довольствие, что и его воины. Доказывать ему что-либо было бесполезно, и только после того, как Ильяс пригрозила немедленно увести своих людей из-под стен Игбара, он скрепя сердце согласился удовлетворить её требования. Разумеется, это не могло сделать их друзьями. Дахар бросал людей Аль-Чориль в самые опасные места, и к тому времени, когда Газахлар был за неспособностью отозван в Мванааке, численность её отряда сократилась едва ли не вдвое. После разгрома нового барбакая — Мачаха, приведшего под Игбар изрядное подкрепление, у Ильяс осталось чуть больше пятисот человек. Она хотела перейти границу, чтобы пополнить свой отряд за счет недовольных, коих в восточных провинциях Мавуно было более чем достаточно, но внезапно была схвачена посланными Апрагом людьми. Оказывается, посланцы Кешо заключили перемирие с повелителями Кидоты и Афираэну, уступив им две или три приграничных крепостицы, в благодарность за что те должны были выдать ему Аль-Чориль.
Возможно, все бы так и вышло, если бы один из Апраговых людей не позволил Нганье бежать из шатра, пока остальные вязали Ильяс и расправлялись с её телохранителями. Он был не из тех приехавших из Халы стражников камилиса и знал цену воинскому братству. Поднятый Нганьей отряд искрошил камилисовых стражников, освободил Аль-Чориль и перешел-таки границу империи, дабы никогда больше не возвращаться в Кидоту.
Нганья была в первом ряду прорубавших себе дорогу через лагерь Апрага, и после этого-то её и прозвали Тарагатой. Она не возражала, ибо в самом деле ощутила: что-то в ней умерло после очередного предательства. А может, после того, как ей пришлось собственноручно пронзить мечом грудь оказавшегося на её пути боевого товарища. Того самого, что позволил ей бежать из шатра Аль-Чориль…
— Эй, Тарагата, ты что, заснула? — Чья-то рука легла на её плечо, и она нехотя оторвала ладони от лица.
— Чего тебе надобно, Яргай?
— Понимаешь, я… э-э-э… подумал, что тебе плохо…
Здоровенный гушкавар смешался под ледяным взглядом Тарагаты, но та уже овладела собой и нарочито ровным голосом, от которого плохо сделалось самому Яргаю, ответила:
— Мне хорошо. Очень хорошо.
Эвриху было не по себе. Точнее, ему было на редкость скверно: сердце бухало, как набатный колокол, воздуха не хватало, жар растекался по телу, во рту пересохло, несмотря на то что он уже выхлебал полкувшина воды. Самое же скверное заключалось в том, что мысли путались, не позволяя сосредоточиться и распознать, что за хворь обрушилась на него столь внезапно. Во время устроенной гушкаварами пирушки он почти не пил, ел умеренно, и признаков отравления вроде бы не наблюдалось.
Подойдя к окну, он распахнул ставни, сделал глубокий вдох, выдох и вспомнил почему-то, как судорожно вздымалась грудь Нжери в ночь прощания. Как посверкивали на ней подаренные им бусы и ожерелья, призванные подчеркивать, но никак не скрывать её ослепительную, завораживающую наготу. Он вдруг отчетливо ощутил запах её излюбленных притираний, бархатистую упругость и вкус кожи, шелковистость смоляных волос, словно гладил их совсем недавно. Быть может, ему следовало все же рискнуть и встретиться с ней по возвращении в Город Тысячи Храмов? Прощаясь с ним, она говорила, что всегда рада будет видеть его не только в своем доме, но и в своей постели, и он наверняка смог бы изыскать способ проникнуть в «Мраморное логово», не попавшись на глаза соглядатаям Амаши…
— О, Боги Небесной Горы, что за чушь в голову лезет! — пробормотал аррант, отчаянно мотнув головой, словно надеясь таким образом вытряхнуть из неё мысли о супруге Газахлара. Вцепившись пальцами в подоконник, он уставился на ползущие по сумрачному небу тяжелые серые тучи, готовые вот-вот разразиться проливным дождем. Он не желал думать о Нжери. Если непогода продлится несколько дней, а к тому все идет, по словам Шайала, утверждавшего, что боли в суставах — верный признак затяжной непогоды, пробраться незамеченными в императорские сады будет нетрудно, лишь бы Эпиару к тому времени удалось подкупить тюремных стражей. Говорят, золото открывает все замки, вопрос только в том, как быстро оно способно это сделать и как много его надобно, чтобы отворить двери узилища для Тразия Пэта…
«Я купилась на золото твоих кудрей!» — неожиданно вспомнилась ему шутка Элары, и он улыбнулся возникшему перед его внутренним взором образу крепенькой, хорошенькой аррантки. Румяная, с алыми, капризно изогнутыми губами и волосами цвета мореного дуба, она была то мечтательной и задумчивой, то беспечной и легкомысленно-смешливой. Настроение её менялось с такой быстротой и легкостью, что другие девицы казались рядом с ней деревянными куклами, и за эту-то непосредственность Эврих, наверно, и полюбил её. Не настолько, впрочем, сильно, чтобы назвать своей супругой, хотя ей этого очень хотелось, и она сделала все возможное, дабы женить его на себе. Из-за этого-то его и изгнали из Феда, запретив когда-либо возвращаться в родной город. Но невзирая на это он не испытывал к Эларе недобрых чувств. Напротив, вспоминал о ней с нежностью, любовью и некоторой толикой сожаления. А порой — изумления собственной дурости. Ибо она-то, по всей видимости, и заставила его бежать от девчонки, чье дивное тело было сотворено из масла и сливок, а стремление обладать Эврихом безраздельно оказалось столь велико, что пересилило боязнь скандала, о коем жители Феда судачат, верно, до сих пор…
«Каким же ненасытным и неразборчивым котярой сочла меня Намела, узнав о ночи, проведенной мною в постели дочери Палия Авгириона Драга!» — с содроганием подумал Эврих, и память тут же воссоздала образ худосочной девицы, разливавшей пиво и мывшей посуду в «Счастливом хряке».
Боги свидетели, он не стал бы пользоваться тем, что она на него заглядывалась, ежели бы не настойчивость сверстников-шалопаев, задумавших сыграть злую шутку с трактирщиком, причинившим им множество обид. Согласившись отвлечь служанку, пока они будут приводить в исполнение свой коварный замысел, он, разумеется, не предполагал, что Памела окажется столь страстной и легко возбудимой. Это явилось для него полной неожиданностью, и потому-то, наверно, всплывшие в памяти длинное, лошадиное лицо её, тусклые волосы и бледная, с синеватым оттенком кожа тотчас уступили место воспоминаниям о жадных губах и неумелой, стыдливой страстности, удивившей его, вместо того чтобы растрогать.
От воспоминаний о прежней своей слепоте и жестокости Эвриха бросило в краску, он вновь ощутил странную, необъяснимую дрожь и, резко обернувшись на скрип кожаных петель, увидел входящую в комнату Афаргу.
Волосы её успели заметно отрасти и прикрывали теперь голову аккуратной курчавой шапочкой. Алое — любимое — сари подчеркивало ладную фигуру, глаза сияли торжествующе и призывно, а крадущаяся, танцующая походка напоминала движения вышедшего на охоту хищника.
«Хороша! Ах, как хороша!» — пронеслось в голове арранта, и ему неудержимо захотелось стиснуть Афаргу в объятиях, впиться в полуоткрытые, усмехающиеся губы, за которыми посверкивал ровный жемчуг зубов. Нахлынувшее желание затуманило мозг, ему показалось, что ни одну женщину прежде он не хотел так страстно, так неистово. Плоть его вздыбилась, низ живота налился тягучей, ноющей болью. Он сделал шаг навстречу томно, таинственно и многообещающе улыбавшейся ему Афарге, и тут взгляд его упал на злополучный ошейник, от которого её не смогли избавить даже столичные мастера.
Вид этого ошейника на мгновение отрезвил арранта, заставил вспомнить звон множества колоколец, вырезанных из поющего дерева. Почувствовав в происходящем какую-то неправильность, он ужаснулся своему необъяснимому порыву и, боясь совершить какую-нибудь непоправимую ошибку, устремился к двери. Плохо понимая, что делает, распахнул её и ринулся по коридору. Взлетел по скрипучим ступеням, выбежал в один из проходных двориков, взбежал по