— У попа была собака… Нет! — Саша замотала головой. — Только не это! Этого не может быть! Это — Олег! Я тебе говорю!
— На фига это Олегу, мать, ты что?
Под его выпученным взглядом прежние доводы на ум не пришли, просто помнила, что они были, и достаточно веские, а сейчас зароились другие — еще более убедительные:
— Я прошу тебя, позвони ему.
— Я?!
— Скажи: Александра готова заплатить выкуп. Пусть скажет, сколько.
— Ты охренела?
— Я? Или он?! Он от Зои ко мне ушел — как не уходил! Перестал к ней за книжками бегать — теперь они сына с иглы снимают. Может, Алешеньке на наркотики остро приспичило, может, наоборот, на лечение? Может, им дачу не на что снять, у Зои астма открылась с его уходом, если, конечно, она все не врет? — И на ухмылочку его узкоротую сорвалась: — Ты не знаешь этого человека! Он способен на все! — И оттого, что вдруг поплыла вместе с поехавшим набекрень стулом, закричала: — Мне назло! От него даже мыши разбежались! — и, согнувшись, словно в радикулитной боли, отлепилась от стула, привалилась к окну — лбом, потом щекой. — А на новых мышей денег нет. Может быть, ему на мышей! — Стекло источало едва уловимую прохладу. И струилось вниз вместе с дождем.
— На то ты и овен, Александрина.
— На что?
Он ответил уже от двери:
— На то, чтобы верить в то, что вся галактика вертится вокруг тебя.
— Значит, ты отказываешься звонить Олегу?!
Он жеманно передернул плечами, опустил глаза, но, опуская, пробежал ее всю, вплоть до отекших от душного лета ног:
— Посиди! — и исчез.
А на чем посиди?! Он всегда ею чуточку брезговал, даже в школе… Чего стоило то хотя бы, как он выбирался из-под нее на катке, не поднимал ее, а отваливал, словно каменную плиту, она же, идиотка, опять за ним следом царапалась на четвереньках, на тупых снегурках: «Гришенька, тебе не больно? Тебя домой проводить?» — и опять на него наезжала, уже не специально, но как же его от этого тогда передернуло: «Я что — для тебя здесь катаюсь?!»
Совсем как маленькая Женька: «Отойди, я не для тебя плачу», — на бабкины утешения. — «Для кого же мой чижик плачет?» — «Для нее!» — и крохотным пальчиком, и двумя настырными глазками — в Сашу. Своей трогательной серьезностью Женька обескураживала всех, даже огромных злых собак! Они ложились перед ней, как львы у ног какого-нибудь святого, и она еще таскала их за клыки. Такого маленького чуда не было ни у кого — ни в саду, ни в школе, ни в поликлинике, и во дворе Сашу только и знали, как маму
«Жила-была королевна Несердите, а тех, кто ее сердил, она превращала в кошек и делала из них мумии! — Шурик набивал ее маленькую головку, точно опилками, совершенно ненужными в ее возрасте подробностями, от которых это всегда сосредоточенное создание избавлялось вдруг радостным щебетаньем: — Карл-Марл был слепой и глухой, а какую Сионату написал! Нечеловеческая музыка!»
Что-то толкнуло Сашу к двери, в приемную — к телефону… Но не звонить же Олегу самой!
Гришка навис в ожидании над повизгивавшим принтером. Света хихикала в трубку, прикрываясь ладонью:
— Полный атас! Это он тебя загружает! — Модная киска без единого прыщика, а каких-то два года назад — вся в соплях и коросте от бесконечных примочек: «Тётя Саша, я все равно здесь умру либо от тоски, либо от одиночества! Мне, может быть, на роду написано… мне на роже написано жить в лепрозории. Я буду за ними ухаживать, я им буду нужна. Вы читали Альберта Швейцера? Они даже меня полюбят!» А теперь беспардонная: — С моим аналогично! Да… Представляю! Ев, ты сможешь меня попозже набрать?
Одноклассники так звали Женьку —
—
— Она в Москве, — мрачно буркнула Света. — Она ночью прилетела. Я бы сама вам трубку дала!
— Помолчи! Женя! Где ты?
— Ни фига себе. А ты где? — изумленный хриплый Женькин голос был не близко и не далеко.
— Вся простыла насквозь! Я приеду! Ты на Сивцевом? Жужунь, ты не представляешь, что на меня обрушилось! Не представляешь!
— Мам…— Долгий грудной кашель с мокротой (
— Нет, я сейчас к тебе еду!
— Куда? Я на работе. Я тебе послала из Одессы письмо! Три недели назад! Успокойся и вспомни!
— Если б ты знала, что на меня свалилось, ты не разговаривала бы так!
— Что-то с Олегом?
— Ты выходишь за своего араба? — Саша осела на клацнувший дырокол: — Ты об этом мне написала? Надо быть последней девкой!..
— Надо — буду. Ты к нам подсоединилась или ты в «Эпсилоне»?
Визгливый принтер наконец затих, но все еще его перекрикивая, не его — гул самолетных двигателей, уносящих ее к бедуинам, чуме, холере:
— Ты выходишь за этого Мудиля? А ты знаешь, что твоя несчастная бабушка, может быть, была бы еще жива…
— Его зовут Фадиль. Замуж я ни за кого не выхожу. Если Ты в «Эпсилоне», дай трубку Свете.
— Поматросил, а замуж не берет? Ну хоть четвертой-то женой! А хочешь…
— Я тебе о бабуле писала. На двух с половиной страницах. Ты была уже в крематории? — хрипатый Женькин голос вдруг дал петуха. И у Саши не получилось ответить ей сразу.
— Из Украины…— поглубже вздохнула. — письма месяцами идут!
— Короче. Если стоишь — сядь. Если сидишь — обопрись. — Женька словно стреляла пистонами. — Прах я взяла. О чем, собственно, тебе и написала.
У нее в детстве был такой черненький игрушечный пистолетик…
Саша прижала трубку к груди, как прижала бы сейчас лобастую Женькину голову, и на Гришин нетерпеливый взгляд (как же! Мишик ему обзвонился!) объявила с осторожным торжеством:
— Это Женька его получила! Мамин прах!
Бумажную салфетку ей протянул, очевидно, Григорий, трубку отобрала, наверное, Света… Разрыдавшись в ладони, в расползающийся белый клок, пыталась сказать:
— Я приеду… Скажи, я к ней еду! — но захлебывалась размякшим языком. — А ты говоришь, не галактика… не вокруг… Моя девочка! Она мне написала… Она же не виновата, что они развалили страну — в этой пуще… Куда уже пуще? Кровиночка!.. — И пока сморкалась, все пыталась поймать Гришины глаза, а они продолжали нарочито шнырять по бумажкам. И желвак на его скуле исчезал и бугрился. Отчего бы? Желая проверить догадку, тихонько подвыла: — Доченька моя, был такой малюсенький-премалюсенький осколочек счастья, а вон какая кариатида вымахала, самое трудное уже на себя берет!
Желвак на его скуле выпер на сантиметр. Так и есть: Он ревнует Мишика не к мамаше — к крохотной дочке. Мамаши — что? — какие-то устрицы членистоногие, раз в году можно даже и это — оскомины ради. Для того он Мишика и возил в Париж, по крайней мере, кроме лягушек и устриц — шикарное рвотное! — тот ничего не упомнил. Потому что дурак дураком, ему колхозное стадо пасти, в лучшем случае киношку крутить односельчанам, что ведь и делал два года… Отарик в Париж обещал, обещал, может, и врал, но куда бы он делся, свозил бы как миленький! Уже не только по паспорту (пусть второму, отчасти и липовому, но тоже серпастому!), уже и в любое время суток, где заставал — хоть за