стиркой, — там ему и была женой, а он опять свою каргу длинноносую в дом везет: Нателлочке на консультацию, Нателлочке на операцию… А она за шовчик свой свеженький держится: «Золотое твое сердце, Сашико! Отари тебе подарок делать хочет!» — «Мне, Ната, как-то неловко, за комнату вы мне платите…» — «И Отари, слушай, тоже говорит: какой подарок? Эуфь! Ты эту женщину обидеть хочешь?» — Всю Первую градскую до последней няньки обидели — не побоялись! — а Саше, как кошке помоечной, что сама не съела: «Супик сваришь, чипсик возьмешь… Такая хорошая женщина — почему одинокая?»
Потому что к тебе он поехал — за пулей в затылок. А живого ты хрен бы имела. Ведь с руки уже ел! Боже мой, да его бы капитал, да ее бы энергию, да Гришкины связи! Женька бы третий курс сейчас в Сорбонне кончала! И бедная мама не в огне бы горела, как какая-нибудь язычница, а купили бы они ей место на востряковском солнечном пригорке, и не ей одной, а с запасом… Снова хлюпнула носом:
— Гринь, ты завтра часам к пяти прямо к нам подъезжай, посидим, помянем. Все будет хорошо. У меня, видишь, как все рассосалось. И у вас устаканится. Светик, чао! Головку не ленись натирать луком! Волосики надо подукрепить!
И оттого, что оба они остекленело уставились на зазвонивший телефон, ощутила себя им настолько ненужной, несущественной, несуществующей — что шагала к двери, а потом и по коридору, чтобы в этом себя разуверить, весомо припадая на обе ступни, и звенела ключами, как колокольчиком, как корова: я здесь! а теперь я вот здесь! — и пристала к двум лысеющим увальням, конечно, из инженеров, курившим на площадке что-то не по средствам душистое: «Не угостите ли?!» — просто так, чтоб схлестнуть на их лицах чувство чести и чувство долга (долга баксов в пятнадцать, никак не меньше — до зарплаты, которой нет и не будет). Получилось! Их хмурые взгляды уперлись друг в друга, точно бараньи лбы, — Саша успела досчитать до восьми, пока бледная, рыжеволосая, вся в беспомощных родинках рука наконец потянулась к заднему карману.
— Ой, пардоньте! — сунулась в мятую пачку. — Последнюю не беру! — И, немного поерзав в липких нитях их взглядов, забила по коридору пестрым подолом —
Дворники лежали на сиденье. Зато какой-то осел подставил ей под самый зад не раз уже битую «семерку». —
Мать любить не умела. Авангарда Васильевича, добряка, подполковника, вылитого Жана Габена, интенданта — вот, казалось бы, с кем была дружба по интересам, — уступила сестрице двоюродной! Он ходил к ним с полгода — цветы, апельсины, шампанское, как в старом кино, для Сашки — зефир в шоколаде, лимонные дольки в круглых банках под золотистой крышкой, и в театр приглашал тоже вместе — всей, так сказать, будущей семьей, на «Снежную королеву» и «Друг мой, Колька». Ему в Салехард одному уезжать не хотелось. А мать вроде в шутку сначала: «Катерину бери! Она без хвоста!» Авангард: «Болтун — находка для шпиона!» — и под плюшевой скатертью ей под самым коленом чесал, у Саши учебник упал, она увидела и подумала: он для смеха, а мать не смеется — и залезла под стол и другую ложбинку ей стала скрести. Что тут с мамочкой сделалось: «Находка для шпиона!.. За собственной матерью! — хвать за ухо и волоком Сашу из-под стола: „Что — хочешь с дядей Авангардом в Салехард?“ — „Хо-очу-у, очу-у, очень!“ — „Все! Шагай отсюда! Много хочешь, мало получишь!“ И потом еще долго объясняла подругам, что если бы не хвост — и силком усаживала Сашу рядом, и зачем-то бралась переплетать ей косу, — уж очень она испугалась в суровом климате хвостик свой заморозить — и туго стягивала на самом затылке жидкие Сашины пряди: „Хоть бы волосы от меня взяла! Вся не нашей породы!“ — „И даже очень хорошо!“ — Саша сердито мотала головой, но мама стискивала прядки еще сильней — до слезной боли, до: вырасту — в Набережные Челны сбегу, получу там орден, корреспонденты приедут, а я скажу, что сирота!..
Мама Женьку так называла — когда Шурик ушел, когда карточек диссертационных хватилась и голоса уже не было выть, на кушетке хрипела лицом в ковер — а мама туда-сюда в Шуриковых тапках шаркала, обед внучке готовя: «Сиротка моя, при живом-то отце!» — И опять в Саше голос откуда-то брался: «Нет! — рычала. — Неправда! Он вернется! Он в завкафедры хочет, беспризорник, на раскладушке, в аспирантской общаге — кто его такого утвердит? Он нас любит! Косоглазая — девка! А мы — семья!»
Кто семья… у кого семья? Может, у этого насмерть перепуганного
Теперь вот еще памятник ставить — пусть не теперь, год пролетит как день. А она уже «ауди» присмотрела, только двадцать тысяч пробегавшую. Потому что если серую кисоньку продавать, то — немедля. И стало быть, выход один — хотя бы на год сдать мамину… то есть теперь уже Женькину квартиру. В чем и была вся загвоздка — еще вчера, но сейчас Саша не сомневалась: солнечная ее девочка, конечно же, все правильно поймет. У нее с малолетства это было — чувство справедливости. Еще в три годика на
Семьи не бывает без детей, хотя почему-то бездетные пары разводятся значительно реже — наконец обойдя двух
Не нахохленные, точно птицы с подрезанными крыльями, деревья, не освежеванные по третьему разу газоны — только заросшие в человеческий рост пустыри — старая Москва в это лето стояла чуть ли не вся с пустыми глазницами, уготованная к продаже или под снос, — только высокие, пылко разросшиеся на руинах травы напоминали о лете, о его ливнях и разрывающих небо грозах, о неправильном сочетании влажности, давления и температуры — мама в свой предпоследний день говорила, что воздуха нет, что вдыхаешь, а нечем дышать, — Саша свернула с Ново-Басманной на улицу Радио и увидела вдруг загоревшую Женьку под огромным мужским зонтом, в коротеньком клетчатом сарафане, большую, крепкую, ладную, всю облизанную солнцем и морем, а может быть, еще и Фадилем с таким терпеливым тщанием, что даже в мокрой непроглядности стояла и излучала свет.
Саша открыла переднюю дверь, но Женька, решительно потянув столбик замка, плюхнулась на заднее сиденье, голову по отцовской привычке втянула в плечи:
— У вас тут на суше, бр-р-р, как у нас под водой!
— А мы сейчас поедем ко мне, сварим глинтвейнчику. — Дав задний ход, Саша вывернула шею,