ободренный ее поцелуем взасос и еще тем, что было позволено через кофту какое-то время потрогать, — он спускался по Пушкинской, погоняя свою непомерную тень, так похожую на восставшую плоть, что когда она вдруг угодила головкой под чьи-то колеса, Игорь чуть не споткнулся: в инвалидной коляске сидел человек, ноги стянуты темным пуховым платком, на котором лежали такого же серо-землистого цвета руки, а над ними глаза — остального лица он уже не запомнил — очень черные, как головешки, изнутри продолжавшие еще тлеть; он попятился, уступая коляске дорогу, и пошел себе дальше вдоль тени человека, который коляску толкал… и, вдруг вспомнив, как будто затылком увидев, его лоб, словно кепка, натянутый на глаза, и наколку на бицепсе под нейлоновой белой рубашкой, ощутил, как все волосы на груди и особенно на ногах встали дыбом, и потом уже понял, что ловля идет на живца, и сказал себе: не оглядывайся, иди, не с такой же напуганной, красной рожей оборачиваться! — и услышал: «Студент, эй! Стоять!» — и, уже пропустив три, пять, десять секунд, когда можно было с небрежной улыбочкой оглянуться, вдруг почувствовал, что сейчас он не выдержит и побежит, а если не побежит, то прикроет руками затылок, — две старухи прощально трясли слюдяными ладошками, адресуясь кому-то в открытом окне, вдалеке кто-то выскочил из подворотни в физкультурных штанах и, схватив укатившийся мяч, убежал с ним обратно, и какой-то мужчина, хлопнув дверцей такси, шел с букетиком ландышей через дорогу — Игорь жалобно замычал и, рванувшись к нему, нарочитыми жестами стал просить закурить, а когда затянулся, от якобы счастья завыл и еще беспардонно похлопал его по плечу — все буквально, как делают глухонемые. И услышал не только ушами, но всей облегченно осевшей спиной: инвалидное кресло опять заскрипело, и большими шагами направился через дорогу в подворотню, которую знал, а оттуда уже по инерции без оглядки — дворами, задами, заборами, как какой-нибудь добренький, обреченный понять что-то непостижимое… И уже у подъезда подумал: а все-таки что? Нина так им ни разу об этом и не сказала. Он давно не любил ее, но когда тосковал, просто так, отвернувшись к стене, закопавшись в подушку, валяясь на склоне оврага за физическим корпусом в белой, муторно пахнувшей кашке, полагал, что тоскует о ней и о том не сравнимом ни с чем чувстве жизни, омывавшем тогда каждый миг, как волна туполобые, серые камни, заставляя лучится и их.

С Любой было совсем по-другому, невозможно, бесстыдно, ошеломляюще ново, за каких-то пять дней в полутемных парадных и еще в тесном домике детской площадки он успел перетрогать все складочки кожи на ее по-кошачьи ребристом и худеньком теле, а в субботу, поскольку соседки сдали сессию раньше срока и разъехались по домам, Игорь был приглашен в общежитие со шпаргалками по диамату, который она только что завалила, а еще у нее оказался не сдан курсовик по деталям машин. И два дня, как в жару, он метался от внятности ватмана и чертежной доски к бултыханиям панцирной сетки, временами уже и себя самого ощущая надломленным «Кохинором 2Н» в грубой школьной точилке…

Иногда они ели: на обед колбасу, а на завтрак и ужин яичницу с пивом. Это было уже в воскресенье, заперев его в комнате, Люба ушла, чтоб зажарить на ужин два последних яйца. Он курил у окна, хотя Люба просила в окне не маячить, а потом он сложил из тетрадной бумаги двух голубей, и вернулся, и выглянул, примеряясь, куда их направить, — и увидел внизу все того же амбала, катившего сквозь тополиную, белую, юркую взвесь инвалидное кресло с человеком в зеленой клеенчатой куртке, несмотря на теплынь, — в прошлый раз куртки, кажется, не было или Игорь ее впопыхах не заметил?.. А еще он подумал, зачем день за днем надо было таскать его пехом сюда дж с Холодной горы — для психической, что ли, атаки?! — и тогда взгляд амбала метнулся и цепко пополз по стене общежития вверх… Игорь взялся за штору, но, наверное, дернул ее слишком резко — деревянный массивный карниз полетел по дуге, совершенно случайно не разбив ему голову, — он отпрыгнул, успел! — или все же случайностью было то, что цемент раскрошился и крюк, может быть, уже месяц державшийся на соплях, выпал только сейчас?

Понимая, что это бы надо понять, и понять досконально, потому что тогда он откроет закон то ли жизни вообще, то ли собственной жизни, он стоял и смотрел на оленя на плюшевом коврике, а олень большеглазо смотрел на него, округлив свои черные продолговатые ноздри, может быть уже чуя собак…

Было ясно как день, что прогулки двух братьев не могут закончиться просто так и что младший однажды кого-нибудь по ошибке признает, а уж старший на радостях непременно до полусмерти забьет… Но закон все равно должен быть! И забитый до полусмерти, пусть и в чем-то другом, но окажется виноват. Потому-то карниз не расшиб ему голову!.. Это было красиво — в том смысле, в котором летают только красивые самолеты и одни лишь красивые формулы приближают нас к истине.

И, вернувшись из кухни, Люба тоже сказала, что этот карниз все два года проплакал по Васюченке, мегере вон с той, приоконной кровати, закладывавшей девчонок за фотки киноартистов капстран, даже если они прилепляли их изнутри к дверцам шкафа! И, окрысив курносую мордочку, показала две дули и яростно вытянутый язык этой самой кровати с оленем на камне. И с каким-то особенным чувством взаимного, полного понимания Игорь обнял ее, и, немного потрогав там и так, как она его научила, вдруг позволил руке невозможный, бесстыдный нырок, и с испугом, с проглоченным воплем ощутил ее всю и еще — ее радость с тревожным подвывом и с глазами подраненного зверька.

Ее имя — и смутное чувство вины? — в его записях отозвались примерно лет десять спустя: дескать, имя София, столь модное в девятнадцатом веке (даже Сонечка Мармеладова — Софья, мудрость!), на пороге двадцатого девальвировалось в Любовь (даже ярая коммунистка — сначала Любовь, а потом уже Яровая); сбросив женщину с пьедестала, ей немедленно указали ее настоящее место: ты мне люба, ты только для этого мне и нужна. А закончил он этот пассаж (и, наверное, зря, потому что ударная фраза уже прозвучала) приблизительно так: в реактивном порыве эмансипе ввели моду на мужеподобие, и поныне их бедные дочери называются Александрами, Владиславами, даже Валериями!..

Переписать? Взять все книжки на дачу и там их за отпуск просеять, промыть и опять перебрать по крупицам?

Он вернулся к дивану — в голове пронеслось слово жертва — две раскрытые книжки были чем-то похожи на обезглавленных птиц — и еще потянулись слова: всесожжение, агнец… Он сначала не понял их, но стоял с колотившимся сердцем, сквозь удары которого кто-то другой (дальний предок? непозвонившая Нина? просто книжная память?) вдруг сказал ему: твой единственный выход — эти записи сжечь, сжечь немедленно, все до единой, ты их любишь — вот и отдай добровольно, а иначе придется пожертвовать чем-то другим…

Он подумал: но, собственно, чем? — и потом только понял, откуда взялась эта древняя, нерасчленимая вязь.

Мать, праматерь, Матрена, матрешка извергает из темного чрева своих дочерей, чтоб затем поглотить их и вновь породить все таких же, с кромешным, остановившимся взглядом…

Может быть! Если только в начало добавить: это стало игрушкой, игрой, но осталось реальностью… и затем двоеточие: мать, праматерь…

Опять пронеслось: не писать — сжечь, сейчас же — в чугунной сковороде, потому что другие уже расплатились. Первым — Пашка Большой.

Впрочем, после не значит еще потому что! Но под шелест дождя, под хандру и изжогу можно было послушать и доводы той, матрешечной стороны.

Да, что правда, то правда, Большой с той весны, как пришпиленный, так и ходил за Оксаной, может, просто от страха, а возможно, она напрямик ему объявила, что увидела их из окна общежития и услышала крики и так далее, мало ли что!., а уже в сентябре «на картошке» их видели ночью на сеновале, Пашка вроде был крепко под мухой, и наутро, опомнившись, он помчался домой из-за приступа якобы пиелонефрита и, конечно, в колхоз не вернулся; тем не менее в ноябре у Оксаночки среди лекции сделалась рвота, а потом она снова рвала и рыдала уже в деканате; а потом в комитет комсомола (две копии — в ректорат и партком) поступило письмо от инструктора Богодуховского райкома КПСС Криворучко, оказавшегося Оксаниным дядей. Дело пахло не просто скандалом — исключением из института. Пашка

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату