Утром 23 марта он вписал в дневничок:

Концентрированный раствор скатола издает сильный запах фекалий, в то время как его разбавленный раствор имеет цветочный аромат и используется в парфюмерии.

Ужас и любовь — тот же скатол на спирту. Доказательства? Угасающий ужас ВДРУГ заливают цветочные волны любви, а доходящая до предела любовь так же ВДРУГ сгущается в душащий ужас.

Все остальное не имело никакого значения: мамины слезы в куницу пальто, почему-то наброшенного на ночную сорочку, когда в два часа ночи он их поднял звонком, чуть покачиваясь от карусельного бега, — потому что ключи он скорее всего потерял, может быть, непосредственно на гаражах… «жах» — ведь это по-русски «ужас»! — и одышливый выкрик отца: «Подзаборная пьянь, вон отсюда!», и гадливость от капель его слюны, уколовших лицо, и взрыв ярости, и школярская выучка эту ярость, как папиросу после первой затяжки («Директриса! Атас!»), гасить о башмак — он не школьник уже! — а потом еще битый час делать вид, что ты спишь, когда он там, за шкафом, в будуар-э-алькове гундит и гундит: «Пусть берет ключ с собой, мы живем не одни, ты скажи ему, нет, не я, ты сама, потому что в моем исполнении он поймет это как-то не так, пусть уж лучше ночует у этой своей подзаборной подруги!..» Ничего не имело значения: луна за кухонным окном, будто денежка с чьим-то стершимся профилем (ни значения, ни номинала), протоколы, изодранные в клочки и хрипящей водой унесенные вместе с мочой и дерьмом неизвестно к каким берегам, — вот тогда-то, наверно, он и вспомнил скатол, — таракан, побежавший по ржавым разводам когда-то эмалированной раковины, и, казалось, чужие стишки, вдруг полезшие сами собой из больной головы: «Вышел месяц из тумана, вышел зайчик погулять, вынул ножик из кармана, раз, два, три, четыре, пять: буду резать, буду бить и вообще могу убить! Вдруг охотник выбегает, пять, четыре, три, один, прямо в зайчика стреляет, и дымится карабин. Помогите, ой-ей-ей, умирает зайчик мой!» — он писал их по белому краю «Известий» на соседском дубовом буфете, полагая, что пишет абракадабру, вроде набранной черным петитом: «Рапортуют правофланговые», — а когда дописал, прочитал и заплакал. Громко было нельзя, и он грыз себе руку, как собака грызет остывающий труп. И от этого чувства стало некуда деться, только встать и пойти и увидеть, что там его нет, что его увезли… Да-с, преступника непременно влечет к тому самому месту…— Нет, Порфирий Петрович, вам меня не втянуть!.. — Что вы, что вы, милейший, втянул вас не я, нет-с, козырная дама! — Я не знаю, о ком вы изволите говорить! — Ах, какие, однако, мы нервные. Опасаюсь я что-то за вас! А возьмем-ка мы с вас, в целях вашего же спокойствия, расписочку о невыезде…

Утром он побежал на чердак и увидел амбарный замок. Влада дома не оказалось. Жизнь в коллекторе начиналась, наверное, позже: он звонил ей в коллектор из всех автоматов, пока шел в институт, заодно озираясь — слежки не было, — чтобы сказать: «Я люблю тебя, слышишь?» — и добавить, что блох на хвосте у собаки пока нет, ты меня поняла? Да и рано, конечно, еще было для слежки. День, а то и все два, чтоб успеть обо всем сговориться, у них были в запасе. После ночи, в которой он, будто бумажный кораблик, притянувшийся к водосточной решетке, тяжелел, расползался, утягивался во тьму (ключевые слова — водосточной! решетке!), было даже приятно упруго бежать и бежать с ясной целью… А вбежав, он увидел Большого, сидящего не на галерке, а рядом с Оксаной под портретом Лавуазье — дело было в их главной аудитории амфитеатром, где места были издавна поделены! — Пашка ей перекатывал, очевидно, лабораторку, а она, залоснившись от счастья, перебрасывала свою тощую длинную косу с одного плеча на другое, нагловато поглядывая по сторонам. Ни Малого, ни Влада в аудитории не оказалось. Он прождал их весь день. И весь день делал знаки Большому, который, как будто английской булавкой пришпиленный за Океании подол, семенил за ней следом повсюду, даже по парку, из корпуса в корпус. Игорь смог наконец заарканить его в туалете, примостившимся к писсуару, и влепил внятным шепотом в ухо, как все было на самом деле, мать твою растуда: они сели без четверти десять на трамвай семнадцатой марки, чтоб доехать от Черноглазовской до кинотеатра имени Жданова, собираясь на новую кинокомедию «Бриллиантовая рука», на последний сеанс, когда этот мудак залез к Нине в карман и стащил кошелек! А Большой, ковыряясь в ширинке, прочитал ему по складам похабень, процарапанную на побелке, и, уже застегнувшись, сказал: «Я вчера в это время был в гостях у Малого», — и пошел поскорее обратно к Оксане, даже рук не помыв, а уж это он делать любил и умел, точно дед-венеролог, упруго и долго, — чистоплюй, одиночка, предатель!

Игорь бросился к автомату, висевшему в вестибюле, чтобы Нину поставить об этом в известность, но сначала сказать: «Я люблю тебе еще больше, ты слышишь? Больше некуда! Больше я уже не смогу!» А она оказалась в подвале, на складе. И слепящее солнце, слепящее отовсюду: из луж, из начищенных гуталином ботинок, из окон, из пронзительно-нежной голубизны — он вдруг понял, что краски весной акварельного цвета, потому что разбавлены тающим снегом, капелью, вообще половодьем… маслянистая зелень и темная синь придут вместе с засухой лета, а пока даже небо лучится нежнее подснежника, — и слепящее солнце, как теплые Нинины губы, повсюду находит тебя, отпускает на миг в тень огромного серого дома и опять на углу поджидает и льнет.

Он еще позвонил ей из дома — унылая тетя сказала: «У ней голова разболелась, она отпросилась до завтра» — и заснул в чем стоял, в чем свалился на кресло-кровать, а очнулся в чернильных потемках от звонка, очевидно, будильника, очевидно проспав до утра, но звонок повторился — звонок в их звонок, и он бросился в коридор, и открыл, и увидел Малого. Пашка хмуро спросил: «Предки дома?» И из кухни вдруг вышла мама, на весу держа грязные от картофеля руки, и сказала с обидой: «Здравствуй, Павлик. А я думала, только Игорь у нас забывает здороваться!» — и ушла, и на кухне красиво запела: «Опустела без тебя земля, как мне несколько минут прожить?!» И душа заныла, как будто рука, прищемленная дверью, и они сели в лифт и доехали до седьмого, последнего этажа, чтобы там, на ступеньках, без свидетелей перекурить. Но курить было нечего, и Малой — чтоб слова не давили, а просто мелькали — стал жечь спичку за спичкой и выстреливать в потолок, перед этим как следует послюнявив ей кончик.

Оказалось, что Нина и Влад только что заходили к Малому, а что Мишке они обо всем разболтали еще на рассвете, заявившись к нему на дежурство прямехонько с чердака, но сказали, конечно, что парень с кастетом у Нины из сумки стащил кошелек.

Игорь вспыхнул: «Да сколько же раз говорить! Не из сумки, а из кармана! Это важно! Свидетельские показания должны полностью совпадать!» Но Малой заявил, что теперь это роли уже не играет, Мишка их успокоил: ответственности за этот случай ни моральной, ни тем более уголовной они не несут — пять обугленных спичек торчали уже в потолке, и у каждой был свой ореол, очень черный и рваный, будто солнечное затмение, и Малой, как художник, примолк, очевидно любуясь или просто примериваясь для следующего броска, и сказал уже вовсе скороговоркой, что он жив и для жизни опасности нет, его звать Александр Тарадай, ему двадцать один, он в четвертой больнице, что-то там у него с позвонками на уровне поясницы, и пока что, до операции, не понятно, он будет ходить или нет, — это Мишка все выяснил по своим каким-то каналам, Нина очень его попросила. И добавил, сев рядышком на ступеньку: «В двадцать лет, а как дед мой: ни встать, ни пописать! Ужас, да? — и опять чиркнул спичкой и засунул горящую в рот, а потом распахнул его и с шипением выдохнул сизый дымок: — Вот бы завтра так чехов одурманить каким- нибудь газом! — И опять подскочил, как с гвоздя, и заерзал руками по разным карманам. — Влад сказал, твой папаша за чехов болеет, набрехал?» — «Почему? Это спорт. За кого хочет, за того и болеет!» — «Против наших?! Он хочет, чтоб наши продули?! Не отдам! Тебе Нина записку прислала, а я не отдам!» — и потряс над собой чуть примятым листком.

Игорь бросился отнимать, а Малой, хоть и в шутку, а не отпускал, и пришлось его приподнять за грудки — он на вес оказался килограмма на три тяжелее пальто — и прижать к белой стенке и в конце концов вырвать записку… Но не всю, клок остался в его кулачишке! И от этого рассвирепев, Игорь крикнул:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату