Возможно, Анин вопрос о другом. Хотя о том же, о том же: «Господи, ведь ты предназначил меня, такую разумную и красивую, для какой-то особенной цели? Отчего Ты скрываешь ее от меня, Господи, Боже мой?» И только состарившись, то ли поймет, то ли даже прошепелявит: «А может, весь-то умысел Твой в том и был, чтобы явить меня миру — такую красивую и такую разумную?»
Неосознанно, невольно, неслышно, лежа под машиной, лежа под мужчиной, убирая квартиру, дожидаясь в приемной, кладя под язык валидол, подтирая ребенку задницу, целуя женщине задницу, в последний миг нажимая на тормоза, занимая до получки, отдавая в чистку, получая по морде, норовя до заката добраться до муравейника, перекапывая огород, лакая из миски, объявляя шах, глядя в оптический прицел, посыпая сахарной пудрой, откладывая яички, завязывая галстук, переводя с китайского, перебегая на красный свет, высасывая нектар, мучаясь резями в животе, беря верхнее ля, топя новорожденных котят, предъявляя проездной, включая телевизор, получая урну с прахом, ожидая сантехника, почуяв запах течки…
— Геш, а корыта летают?
…выкупая бронь, прочищая ствол — «Господи, дай!» — «Боже мой, почему?!» — миллиардноголосо, неслышно, невольно, набирая и набирая деепричастные обороты… И однажды она таки съедет с орбиты!
— Геша! Корыто летит!
— Ты замерзла? — Руками я делаю осторожные приставные шажки, подбираясь к корме, чтоб расширить обзор.
Чьи-то губы — Анюшины, чьи же? — подражая мотору, дребезжат и фырчат. Очень хочется пить. Я лакаю, как кошка, из ладони. Безвкусно и пресно.
— Вжж, бззз, дррр! Стоп, машина! — это голос Семена — над моей головой. Метрах в двух — он в висящем корыте. — Пролетая над Босфором, шлем горячий коммунистический поцелуй всем нуждающимся — в нем! — и бросает вдруг вниз то ли сверток — канатную лестницу. Идиот. Она падает рядом, в полуметре.
— А если б убил?
— Кому суждено быть повешенным, не утонет! — отвечает мне Аня, ей весело. — Залезай!
Что ж, в подвешенном состоянии мне куда как уютней.
В отличие от лодки корыто, когда я хватаюсь за его прохладный край, даже не вздрагивает. И когда Семен перебирается поближе к Тамаре — да здесь почти просторно! — висит неколебимо. Только бы ногу согнуть в деревянных-то джинсах!
— Если Бога нет, то все позволено! — что-то сломалось и сипит в отлаженном механизме по имени Тамара. — Анна? Ты тоже здесь? — кричит она, глядя вниз, и уже шепотом — мне: — Писатель, возьмите на карандаш! Искательница приключений. Бегала за моим мужем сначала в Норильске, а после — в Москве. И сюда пригребла! Но надо знать Всеволода. Он и со мной все еще бывает застенчив. Это только звучит неправдоподобно, но уж поверьте мне, это так! Всю жизнь они смущают его своими бесстыдными ожиданиями. А он только краснеет. Всякий художник — всегда ребенок!
Своими волосатыми ножищами Семен сжимает на две трети опустошенную банку с пивом. И насупленно смотрит вниз. И я тоже смотрю, как, раскинув ноги, в розовом, облепившем ее сарафане, Аня отражает глазами небо.
— Можно пару глотков? — и тянусь за банкой.
— Помню, бедному Сенечке пришлось принимать эту диву на грудь! Сем, расскажешь? Товарищу писателю интересно будет! Между прочим, я этот случай не описывала. Или вас интересует только канонический текст?
— Нет, не только, конечно! — и плюхаю банку на дно.
Сема смотрит, как вязкое пиво гуляет под пеной. Сюда и смотри!
— Мы сидели у нас, в нашей кухне — Севка, я и Семен. Мне мамаша одна принесла три билета на гастролеров, по-моему, на греческий театр. Денису — это наш старший сын — было уже лет четырнадцать, мы втроем с ним собирались пойти. И вдруг Севка буквально становится передо мной на колени, умоляя, чтобы мы с Денисом остались дома, а он возьмет с собой Семена и вот эту вот щуку, которая плавает внизу. Там он их познакомит, случит, чуть ли не женит — и освободится в конце-то концов от ее домогательств. А Семочка как раз со своей Лялей развод оформлял. Было дело?
— Ой, Томочка, нет на тебя склероза, — он почесывает курчавую черную грудь и опять смотрит вниз.
— Точно! Это был древнегреческий эпос! Потому что мне Севка потом говорил: вышел хор, произнес мораль, тут-то Анна Филипповна и сказала Семену, что ее выгоняют с квартиры и не знает ли он… Сема радостно брякнул: сдаю мезонин! И она полетела на крыльях — с незнакомым мужчиной! Представляете? Мой муж, надо знать его трепетность, был вынужден ехать с ними и пить там кофе до утра! Чтобы девушка его в сводничестве не заподозрила!
В глазах Семена — непроглядная ночь. Он отхлебывает из банки и опять смотрит вниз. Так не смотрят на женщину, с которой спали. В его взгляде поспешность, любопытство, тревога — так листают под партой «Playboy». Или все-таки?
Неужели я здесь — только рифма этой выспренной узкогубой училке? Нам осталось с ней разве что набычиться и сцепиться рогами. Но не водевиль же это!
— Пора отливать! — Семен поднимается и с зевками и вздохами лезет вниз.
Водевиль!
С шумом падает в воду.
Просто комикс какой-то!
— Геннадий, вы по-прежнему полагаете, что, если все мы чистосердечно воспроизведем каждый свою главу — нас выпустят отсюда? — Тамара вытаскивает из-за уха прядь соломенных волос и накручивает ее на палец. — Семен говорит, что он был в почти невменяемом состоянии и ничего не помнит. Думаете, врет?
— Привирает.
— Ему нечего от меня скрывать. Я про него такое могу рассказать, чего он сам про себя не знает. Мы же живем через дом. Его Лялька ко мне прибегала даже луковицу занять. Она его, как кошка, любила. Такую Лялечку отвадить — это надо было очень постараться! Но, знаете, когда я на факультативе читаю ребятам центральный монолог Феди Протасова, я ловлю себя на том, что читаю его с интонациями и повадкой Семена. Он такой-же! Только надо как следует поскрести, чтоб под грязью увидеть… Да что вы все время туда смотрите?
Семен подплывает к Анюте. Они плещутся и визжат.
— Геннадий, я вас уверяю, что там ничего не решится. Нас с вами оставили наедине не случайно! — Она решительно берется за банку и выхлебывает остаток — стакана, я думаю, полтора. — Итак, вы готовы внимательно слушать? Я начинаю. Мой муж настоял на ее отъезде из Норильска, поскольку ее домогательства приобрели уже непристойный характер. Только благодаря его связям — он был к тому времени очень известный в городе журналист — ее после первого же учебного года открепили и выслали на материк. Севка, помню, шутил: с этой барышней в самом деле — год за три!
— Извините, Тамара. Значит, это — начало вашей главы? Так? Не спешите, не пренебрегайте подробностями! — Моя рука тянется к опустошенной банке, и, надо же, я выкапываю в горло жалкие четыре капли.
— Хорошо. Обещаю. Был апрель. Я лежала в больнице — диагноз, я думаю, значения не имеет. И меня перед операцией отпустили помыться домой. Первым делом, конечно, я понеслась в ясли-сад за Андрюшкой. Старший рос у родителей, я его откормила и маме сдала. Прибегаю, а мне воспитательница говорит: «Его девушка по поручению Всеволода Игоревича час назад забрала». Я — домой. Никого! Что такое? Звоню в редакцию: — Мне Уфимцева! — У Уфимцева тракт, а потом, встык, живой эфир. — Звоню в милицию, сообщаю приметы ребенка и девушки — те, которые мне воспитательница сообщила, тоже халда была, скажу я вам. И бегу на радио. Всеволод — в аппаратной. Прямой эфир с комсомольским секретарем шахты «Юбилейная» уже начался. И продлится еще тридцать четыре минуты! Я села, мне дали стакан воды… Я сказала себе: вспомни Марию Александровну, как она держалась, когда Сашу приговорили к смертной казни.