находясь здесь, могла противостоять всему чужому.
Надежность, да, и надежность тоже.
Теперь, когда мой приговор уже ничего не может изменить, потому что все приговоры сами собой отпали и стали излишними, теперь я спрашиваю себя, какой другой образ жизни можно было ей предписать. Сколько я с тех пор ни задавалась этим вопросом — нет и не может быть лучшего, чем тот образ, который она сама для себя избрала. Я знаю, что возле одного из больших окон было отведено рабочее место для нее. Может быть, сказала она однажды, может быть, мне удастся когда-нибудь преодолеть здесь свою проклятую инертность. Так она это назвала.
Внешние трудности, мешавшие осуществлению ее плана, как это часто бывает, заслоняли его суть от нее самой. С деньгами получилось трудней, чем они рассчитывали, порой казалось, нет никакой возможности раздобыть необходимый материал, чтобы хоть как-то ускорить ленивый ход строительства. Если в течение этих двух лет они останавливались у нас, то лишь по пути с ярмарки, где надеялись раздобыть лампы, либо мебель, либо дверные ручки. И всегда они спешили, и всегда над ними висела угроза окончательного замораживания всей затеи. Как-то раз в сумерки, когда мы провожали их к машине, Криста Т. показалась мне слишком подавленной для того, чтобы это можно было объяснить только теми неурядицами, на которые она жаловалась. Я произнесла несколько ободряющих слов. Юстус, стоявший у нее за спиной, многозначительно и умоляюще кивнул мне, я вопросительно на него поглядела, Криста Т. каким-то бойким замечанием уклонилась от моего сочувствия. Я не поняла, что происходит, они сели в машину, мы договорились об очередной встрече и, как всегда, отложили настоящий разговор на следующий раз. Они уехали.
Слишком мало данных, чтобы построить на этом какие-то предчувствия. Кстати, мы не часто стараемся по-настоящему осмыслить то, что видим или слышим, о чем говорят или умалчивают другие. Когда несколько недель спустя она позвонила мне, чего обычно не делала, я была приятно удивлена. Лишь после того, как мы проговорили целую минуту и было сказано самое главное относительно работы и здоровья детей и наступила внезапная пауза, я задала себе вопрос: зачем она позвонила?
Я точно запомнила ее формулировку: я делаю глупости, сказала она.
Невольно понизив голос, я спросила: ты одна дома? словно догадываясь, о какого рода глупостях она собирается поведать.
Да, сказала она.
Здесь память мне изменяет, я не могу точно привести ее слова и не думаю, что мне следует сочинять их. Она сказала, что влюбилась в другого, так кажется, да и как иначе она могла это выразить? Он приятель Юстуса по охоте.
Вот так, больше ничего.
Да, и еще одно: дело — она сказала: дело — уходит из-под ее власти.
Помню еще, мне вдруг показалось, будто я понимаю, что наблюдала в ней последнее время, но я не хотела этому верить и поспешно проговорила: госпожа Бовари.
Не новость для нее, но какой ей в этом прок? Хотела ли она выговориться, наконец, наконец-то выговориться или хотела действительно услышать мое мнение? Как бы то ни было, я сказала: кончай с этим, добром это не кончится.
А что значит «кончай» в сердечных делах и как прикажете делать то, чего ты должен, но не можешь хотеть?
Юстус знает?
Естественно.
Тут я все-таки испугалась. Кришан, сказала я, я не знаю, чего ты от меня хочешь. Я могу сказать тебе только одно: так нельзя.
А почему нельзя? — спросила она с вызовом. Вы, должно быть, считаете, что мне на роду написано быть верной?
Я заметила, что она нарочно смешивает меня с остальными из желания быть несправедливой, с кем же это — остальными? С Юстусом, что ли? — но все равно я ответила: да, я считаю, что ей это написано на роду.
Она молчала довольно долго, потом резко сказала: знаю — так, словно только она могла что-нибудь об этом знать.
Паузы между репликами становились все продолжительней. Потом она сказала еще несколько слов в том смысле, что не знает, как помочь беде, и быстро повесила трубку.
Когда такое случается, нам это по большей части уже знакомо, вот почему я не думаю, что она испугалась самой себя. Удивляешься скорее, когда слышишь от других: обычная история.
Юстус сам привел его в дом, молодого лесника. Совратителем — если об этом вообще может идти речь — выступила она: такие женщины ему до сих пор не встречались. Он реагировал совершенно искренне и не мог бы действовать искусней даже по самому хитроумному плану. На охотничьем балу, когда они танцевали, он прижимает ее к себе, на другой день присылает ей зайца. Он забегает на минутку, чтобы полистать ее книги о птицах. Тихо — поскольку дети спят — он подражает птичьим голосам. Однажды кладет руку ей на плечо. После этого она может часами стоять у окна, если надеется, что он пройдет мимо. Когда же он действительно проходит под ее окном, глядит наверх и снимает шляпу, она хватается за подоконник, чтобы не упасть. Ей приходится сесть и закрыть лицо руками. Она пугается, замечая, какие холодные у нее руки и как пылает лицо.
Она хочет пожелать себе, чтобы все это поскорей прошло, но не в силах, ибо как можно желать, чтобы скорей прошла жизнь? Она понимает, что огорчению и беспомощности Юстуса нет предела, он может скандалить, может опрокинуть стол, убежать из дому, вернуться далеко за полночь, и от него будет пахнуть вином. Иногда он на целые дни замыкается в молчании. Она же только и способна наблюдать за ним, а потом, когда он опять куда-то сбежит, снова и снова погружаться в безбрежное море опасных фантазий. Она ничего не пытается объяснить, смягчить или оправдать. Порой, словно приходя в себя после длительного провала сознания, она, вероятно, задает себе вопрос: не больна ли я? Ее удивляет, что все, кто прежде был ей близок, вдруг стали чужими, но чего ж тут удивляться, когда она сама стала себе чужой.
«Госпожа Бовари» была тут ни при чем, я знала. Здесь не будет мелочных поступков, обмана, попыток бегства. Она скорее погубила бы себя самое, чем… Вот почему я так испугалась.
Недоброе было время, рассказывал он мне, я не мог заставить себя поговорить с ней о своих делах, я не хотел, чтобы она видела меня таким, каким я сам себя видел. Я только удивлялся, что она садится порой за руль и часами как безумная носится по округе, а потом, до смерти устав, возвращается домой.
Криста Т. металась в своей квартире, как в клетке. Она понимала, что не может подумать ничего не продуманного до нее миллион раз другими людьми, не может испытать чувство, которое уже в самой сути своей не стерлось от многократного употребления, что любое из совершаемых ею действий повторил бы любой другой человек, окажись он на ее месте. Все попытки вырваться из порочного круга, замкнувшего ее, возвращались к ней приступами пугающего безразличия. Она чувствовала, как неудержимо ускользает от нее тайна, которая единственно делала ее жизнеспособной: понимание того, какова она на самом деле. Она чувствовала, как растворяется в обилии убийственно банальных поступков и фраз.
Теперь годилось любое средство узнать о себе что-нибудь новое. Она хотела удостовериться, что