страх перед очередным попаданием в больницу оказался сильнее страха смерти. И этот чертов замок, он- таки захлопнулся за ней, тем самым подтолкнув к страшному полету. Дальнейшее я помню смутно. Кто-то положил тело на носилки и вынес его из подъезда. Кто-то, наверное соседи, взяли меня под руки и отвели домой. Они же раздели меня, накачали валерьянкой и уложили спать. На несколько часов я забылась. Но ранним утром проснулась, вышла на кухню и заплакала. Все здесь напоминало о моей, по сути, единственной родственнице. Мы не были родней по крови, но души наши были близки. Картинки на кухонных шкафчиках — яркая морковка, синяя тарелочка, ситечки — были сейчас для меня не безликими рисунками, это были слова привета от ушедшей в иной мир тети Кати. Вместе с ней что-то то ли ушло, то ли еще прочнее укрепилось в моей жизни. Я поняла, что никогда моя рука не поднимется соскоблить эти картинки. Они были нужны мне самой.
Нужны не как вспомогательные бирки — память еще ни разу не подводила меня, — а как знаки, утверждающие существование зыбкого мира. Я взяла этикетку от чая, который пила незадолго до гибели тетя Катя, и тоже приклеила ее на белую поверхность дверцы шкафа.
Через несколько дней состоялись похороны и поминки. Было много посторонних, едва знакомых с усопшей или вовсе не знающих ее: товарищи Юры с работы — они помогали с похоронами, старушки из подъезда, хлопотавшие над едой, и еще невесть откуда явившиеся гости. Ни одного родного лица.
Сотрудников своей турфирмы я приглашать не стала а близкие мне люди не могли прийти по не зависящим от них обстоятельствам. Оксанка неделю назад родила мальчика и еще находилась в роддоме. Как мне ее сейчас не хватало! Островский был в очередной командировке за границей.
Кругом были чужие люди. Они шумели, оживленно и громко разговаривали. Есть какое-то бесстыдство в русских поминках. Участники их не столько скорбят об ушедшем, сколько радуются тому, что сами еще живы. Так мне казалось в этот невыносимый для меня вечер. На столе было много вина и водки. Чтобы заглушить тоску, я пила больше обычного: не переставая тянула вермут из своего бокала. Незаметно для себя я изрядно нагрузилась, зато боль в моей душе стала не такой острой. Я смотрела теперь на мир каким-то посторонним взглядом. Зачем-то вставала, куда-то шла, снова возвращалась к столу, не обращая внимания даже на сына, которым занималась бабушка Марго. В какой-то момент я, никем не замеченная, взяла с собой недопитую бутылку и улизнула с ней на тети-Катину раскладушку в закуток коридора.
Коленька отыскал меня бесчувственно пьяную в этом чуланчике. Он пытался меня разбудить, но я, мне рассказали уже потом, совершенно не реагировала на его толчки и возгласы. Он побежал к гостям, в ужасе выкрикивая чуждые ему слова: «Мэмэ умэрла, мэмэ умэрла». Мой глухонемой сын перепугал всех, и люди встряхнулись от затянувшегося застолья. Юра сам лежал на диване и был не в силах двигаться, хотя и соображал, в отличие от меня.
На его плечи легли все заботы о похоронах. Он ездил на кладбище, договаривался о месте и времени захоронения, вынужденно скрепляя выпивкой достигнутые договоренности. Его голова еще с трудом соображала, но встать и помочь мне он был не в состоянии. Своим спасением я была обязана свекрови, Маргарите Алексеевне. Она вызвала неотложку. Мне сделали промывание желудка, поставили капельницу, ввели питательный раствор. Скоро я пришла в себя, хотя и была очень слаба.
Юра к утру очухался сам. Бледно-серый, он нашел в себе силы встать и отправиться на работу.
Маргарита вместе с Колей уехала к себе еще вчера, сразу после отъезда неотложки. Вместо прощания, она процедила мне сквозь зубы: «Горбатого могила исправит». Я подумала, что теперь не скоро увижу ее в нашем доме. Так же, как тете Кате в последнее время, Маргарите тоже было трудно подниматься пешком наверх. В свои шестьдесят с небольшим она уже ходила с палочкой — работа в сырости, на Юрином катере, не прошла бесследно.
Я проводила Юру на работу, выпила крепкого чая и снова рухнула на кровать. Потолок все еще кружился над моей головой. К счастью, никаких неотложных дел у меня не было. Добровольные помощницы из соседей еще вчера перемыли всю посуду и убрали квартиру. Было чисто, пустынно и одиноко. Я закрыла глаза и задремала.
Среди дня меня разбудил резкий телефонный звонок. Едва разлепив веки, я нашарила рукой трубку и поднесла ее к уху.
Незнакомый мужской голос в трубке неуверенно спросил:
— Это Екатерина Геннадиевна Нежданова?
— Да, я, — еще не окончательно проснувшись, подтвердила я.
— Екатерина Геннадиевна, вы только не волнуйтесь — голос мужчины был отрывист и тих, — случилась беда: Юра упал с верхней площадки стапеля и разбился о бетонный настил причала. Насмерть.
Теперь я знаю по себе: у человека есть предел болевых ощущений. Он поеживается от легких ударов, терпит удары посильнее, страдает и орет от сильных истязаний. Но чудовищная боль освобождает его от страданий. Что-то подобное случилось и со мной.
Не физический, но ужасный эмоциональный шок отключил меня от действительности. Почти мистическое удвоение похожих трагедий превратило их в одну — гигантского, необъятного масштаба. Нет, я не сошла с ума, но ужас высоты сковал меня. Я не могла выйти из дому, пустынный пролет лестницы страшно меня манил. Я даже не могла полить цветы на своем окне. Ведь так близко, протяни только руку, начиналась бездна. Однако именно мелочи, вроде поливки цветов, и занимали все мое внимание. Я бесконечно терла кафель в ванной, соскребая невидимые пятна. Целыми днями смахивала несуществующую пыль с мебели, со статуэток на трюмо, с Колиных корабликов. Некоторые из них были совсем недавно склеены Юриной рукой. Я совершала эти механические движения, но слез у меня не было. Лицо у меня будто окаменело. Я ничего не ела и ничего не пила. Оксана, едва выйдя из роддома, примчалась ко мне, оставив своего крохотного ребенка с родней. Она и занялась мною, выхлопотала мне направление в клинику неврозов.
Провожая меня вниз по лестнице, она осторожно поддерживала меня под руку. Другой рукой я скользила по стене, по дверям всех квартир, стараясь держаться подальше от ненадежных, как мне казалось, перил. Ноги передвигались следом, автоматически.
В клинике я провела больше месяца. Когда я вернулась домой, город уже дремал под снежным покровом. В один из будних дней я отправилась на Юрин завод. Мокрый снежок припорошил то место на заводском причале, в метре над которым Юра еще был жив. Я сама упросила его друзей из бригады показать мне место гибели мужа. Специалисты в больнице убедили меня, что любая конкретика целебнее для души, чем страшные, разрушающие психику фантазии. Потом меня отвезли на кладбище, где рядом с могилой тети Кати, для которой Юра обговаривал место, покоился он сам. Я не присутствовала на его похоронах.
Сейчас я сидела на скамеечке у заснеженного холмика, и тягостная, но исцеляющая боль заволакивала мою грудь. Товарищи Юры деликатно отошли на дорогу, помянув по обычаю друга. Один из них молча подошел ко мне и поставил рядом стопку, накрытую куском хлебом. Я сделала глоток и, не допив, отставила ее. Ничего не поможет мне, когда в груди пустота. Я вспоминала первые годы нашей дружбы с Юрой, его бескорыстное служение мне, мои измены, мой побег с нашей свадьбы, потерю его ребенка.
Сколько горя я принесла ему! Я скорбела о Юре, как о брате. Но даже сейчас, в эти печальные минуты, я вынуждена была признаться самой себе, что по-настоящему никогда не любила своего мужа. Не любила той высокой любовью, которую воспевают поэты.
Я не испытывала зыбкой дрожи от его присутствия, не вспыхивала жарким огнем при виде его. И за это я тоже корила себя. Теперь ничего не исправить, ничего не вернуть, не прожить заново.
Вскоре подошли его друзья и предложили вернуться к машине. Я встала со скамьи, перекрестилась. Как иначе попрощаться с покойным? Потом подошла к могиле тети Кати и повторила свое движение. Воробей, сидевший на ее кресте, вспорхнул и пересел повыше, будто приветствуя меня. Я нащупала недоеденную хлебную корку в кармане пальто и, отломив половину, уронила на могилу тети Кати.
Вторую половинку бросила на могилу Юры.
Машина на дороге уже урчала, прогревался замороженный мотор.