Католикос дал знак, и царский духовник уселся на треножнике. В его взгляде сквозила такая настороженность, какая бывает у полевой крысы, только что вылезшей из норки на поляну.
Звиад смутился, ладонью погладил подбородок, как это обычно он делал, когда волновался. Не знал, что сказать и как поступить. Доложить католикосу: «Наедине, мол, хотел бы переговорить с тобой, всеблагой»? Это обидело бы присутствующих.
Наконец набрался смелости и вполголоса пробор мотал:
— По повелению царя, я посетил твое святейшество. Царь сам желал тебя видеть, но опять заныли у него старые раны, твое святейшество…
Сказав это, Звиад готов был уйти.
— Мой повелитель посылает меня завтра в Уплисцихе, — добавил он.
Но тут заговорил сам католикос:
— Я хотел бы кое-что поведать тебе, Звиад. Гости привстали.
Звиад заметил, что царский духовник провожает дру гих, а сам как будто собирается остаться. Именно в его-то присутствии и не хотелось говорить спасалару.
Некоторое время он испытующе глядел на иссохшее лицо Мелхиседека. Догадался Звиад, что и сам католикос не хотел начинать беседы до тех пор, пока царский духовник не проводит гостей и сам не уйдет.
Лицо Мелхиседека было безжизненным. Тонкие, как горчичные корни, голубые жилки вились от скул к вискам. Католикос лежал на спине, сложив на груди руки. Длинные и сухие, они походили на руки мертвеца… Ногти посинели, тыльную сторону рук покрывала сеть жилок, какая бывает на несозревшем табачном листе.
Достаточно было на минуту закрыть ему свои пуговичные черные как ночь глаза, и он мог бы сойти за покойника.
Сомкнутые безжизненные уста Мелхиседека, казалось, никогда уже не разомкнутся.
Звиад был рад, что эти уста хранили молчание в присутствии светилыциков. Царский духовник вдруг вернулся, приложился к руке католикоса и тут же выскользнул за дверь.
Католикос удалил и светилыциков.
Некоторое время он продолжал лежать молча и при-; стально смотрел на восточную стену, словно спрашивая совета у висевших на ней икон.
Затем, наполовину спрятавшись в тень, он начал:
— Дважды просил меня царь к себе, но здоровье не позволяло явиться к нему лично и доложить о том, что я хочу сообщить тебе, Звиад.
Звиад беспокойно заерзал в кресле, провел ладонью по подбородку, напряг слух, ибо по выражению лица Мелхиседека было видно, что тот собирается говорить о чем-то действительно очень важном,
— Мое здоровье весьма подорвано, Звиад. Но, видно, на то воля божия… Да и мне самому не хочется быть свидетелем гибели Грузии. Пусть раньше сомкнутся мои очи и замкнется слух мой, данный мне господом для того, чтобы слушать. Ибо блаженны те, кого смерть застигнет раньше, чем увидят они своими глазами разорение своей родины. Блаженны и те, кто предпочтет перейти в царство теней, к предкам своим, с правдивым сердцем, вместо.того чтобы пребывать в среде соотечественников своих, стоящих на пути гибели. Горе тем, кому достанется в удел плач Иеремии среди развалин башен и крепостей своей родины… Неверие наступает на христианский мир… Твердость веры и чистота нравов в такое время оградят нас больше, нежели крепости, воздвигнутые тобой, Звиад, по воле нашего царя. Небо обрушится 'на нас, рухнет христианский мир, и тогда не помогут даже те стальные мечи, которые, по приказу царя Георгия, кует Фарсман, нехристь и суеслов. Ибо око всемогущего и всевидящего зрит все, Звиад, и горошинка не падает наземь помимо воли его…
Звиад надеялся, что после такого длинного предисло-вия Мелхиседек перейдет к сути дела.
Он слушал напряженно, но Мелхиседек неожиданно заговорил о Баграте, восхваляя его.
— Баграт был надеждой всех великих и малых, потому он и раздвинул так широко пределы Грузии. После Вахтанга Горгасала никто не строил так много церквей, как он, Баграт. Всехристианнейшнй был царь Баграт, и потому верховный отец христианского мира, византийский кесарь Василий, даровал ему титул куропалата и зеленую колесницу.
Было понятно, что все это говорилось в упрек царю Георгию, который титулам куропалата и новеллиссимуса предпочел борьбу с Византией.
При упоминании о Василии у Мелхиседека начался приступ кашля, а Звиад вспомнил, как чуть было не убил Василия в битве при Ухтике. Кони их столкнулись тогда грудь с грудью, но спасал ар не посмел тронуть христианнейшего кесаря и вместо него пронзил мечом патриция Василиска Кулейба.
Обессиленный кашлем, католикос на время потерял способность говорить и опять сомкнул уста, чтобы собрать силы для продолжения беседы.
Спасалар был лишен дара красноречия, даже простая беседа затрудняла его, молчаливого по природе.
Когда он говорил, у него раздувались ноздри, перекашивалось лицо, он размахивал кулаками, точно грозил кому-то, и тем самым помогал себе, ища слова. От чрезмерного волнения он прибавлял к своей речи приговорку «не так ли?» — Если кесарь Василий и в самом деле наш верховный, всехристианнейший отец, как изволишь ты говорить, то почему же он заставил пытать невинного монаха Захария? Ведь не посылали же мы его соглядатаем. Не так ли? Царь Георгий,не посылал с ним Комнину красных сапог. Захарий ехал в Иерусалим только ради спасения своей души, не так ли?…
Мелхиседек смутился, красные пятна появились у него на скулах.
Мцхетский архиепископ Ражден, недавно вернувшийся из Византиона, докладывая католикосу, как раз перед приходом Звиада, о положении грузинских церквей в Византии, вскользь упомянул и о задержании, какого-то Захария.
— Захарий и не грузин даже, он еретик-армянин, — ответил католикос.
— Армянин?!-ехидно улыбнулся Звиад— Монах Захарий — артануджский азнаур из рода Аришиани. Я ни от кого еще не слыхал, что род Аришиани — армянский.
Католикос был удивлен этим сообщением.
Архиепископ говорил ему, что какого-то Захария Да-ришиани пытали в Византионе.
Мелхиседеку было неприятно, что его уличили в равнодушии к судьбе грузинского монаха. И кто же уличил? Тот самый Звиад-спасалар, которого Мелхиседек считал виновником сожжения олтисского храма.
Разгневался католикос, проклиная в душе архиепископа Раждена; выжил из ума старик, не мог отличить Даришиани от Аришиани!
Но этот промах не смутил Мелхиседека. Он снова заострил меч обличения и принялся бранить царя Георгия. Но и на этот раз он тоже начал издалека. Упомянул о том, что Георгий ему сродни, что покойный Баграт поручил ему Георгия двенадцатилетним отроком.
Он говорил долго, пока наконец подошел вплотную к делу.
— Георгий сластолюбец! Он ослепил Колонкелидзе, а его единственную дочь поселил во дворце Хурси и сделал своей наложницей.
Несмотря на предупреждения царя, Звиад не ожидал, что католикос так открыто и резко заговорит об этом. Дело Фарсмана отходило на задний план перед таким обвинением.
Звиад сообщил, что Георгий советовался с ним, перед тем как освободить Шорену из крепости Гартискари. Царь ссылался на то, что нужно обновить крепость Гартискари.
— Что касается наложницы, — сказал Звиад, — наверно знаю, что царь Георгий не виновен в таком грехе, — злые языки донесли тебе всуе. Было бы хорошо, всеблаженнейший, проверять такие сообщения.
Католикос вспыхнул, его охватило сомнение: если мцхетский архиепископ не отличил Аришиани от Даришиани, то мог напутать и царский духовник.
«Гартискарскую крепость перестроить» — это похоже на истину.
Звиад заметил, что католикос смягчился, и поэтому стал смелее.
— Весьма важное и секретное дело хочу я сообщить тебе, твое святейшество, — заговорил он, поминутно поглаживая ладонью подбородок. — Немного еще осталось жить, всеблаженнейший, Фарсману