необъяснимым. (Хотя тут было такое, что могло бы озадачить и не только генеральские немецкие мозги).
Затем Гилле сделал то, что всегда делают сильные мира сего, встречаясь с действительными затруднениями. Он самоустранился.
— Капитан Циллиг!
Из третьего или четвертого ряда появился тип в эсэсовском мундире.
— Слушаю, господин генерал!
— Займитесь. — Гилле показал ему на стену, потом обратился к другим генералам. — Отойдемте, господа.
Строй колонны нарушился.
А я так и стоял у ограды.
Капитая Циллиг шагнул вперед, сунул руку в черное и отскочил.
— Жжется, господин генерал.
На самом деле ничего не жглось и не могло жечься. Но от страха ему и в самом деле так показалось, наверное.
Теперь демонстранты уже сбились полукругом у стены. Кто-то спросил:
— А чей это дом?
Прейскер быстро сказал:
— Здесь проживает господин Фасе, председатель Кредитного Банка.
Генералы, очевидно, знали председателя. Они покивали.
Вдруг раздалось:
— Это он!.. Я знаю, господа. Это он!..
Из задних рядов пробивался Дурнбахер. Он был в новенькой с иголочки крейслейтерской форме. На груди у него висел крест «За военные заслуги» (такие ордена давали только тыловикам).
Он направился прямо ко мне. И все глаза обратились на меня.
— Он, уверяю вас, — У Дурнбахера голос срывался от волненья. — Он физик… Видите, у него что-то под пиджаком.
Ко мне уже протягивались руки.
Неожиданно из толпы вышло новое действующее лицо. Детина ростом не меньше двух метров в форме подполковника СС. Его грудь в несколько рядов была увешана всевозможными орденами. Кретиническая физиономия носила явственные следы прусского дворянского вырожденья: лошадиный нос и скошенный подбородок, которого как если б совсем и не было.
Перед ним почтительно расступались.
Он подошел и уставился на меня даже с какой-то печалью. У меня возникло чувство, будто я его когдато видел.
— Русский фронт?
— Да, — сказал я.
— Зима 44-го?
— Да.
— Лейтенант Кленк из 389-ой пехотной?
— Да.
Он повернулся к остальным.
— Все в порядке. Мы служили в одной части.
Дурнбахер сказал:
— Однако, может быть, подполковник позволит… Я…
Лошадинообразный мрачно посмотрел на него.
— Я сказал: мы служили в одной части.
Это выглядело, как спектакль. Прусский болван был убежден, что служба с ним в одной части настолько облагораживает каждого, что уже во всей дальнейшей жизни от такого человека нельзя ожидать ничего предосудительного.
— Но мне кажется, — опять начал было Дурнбахер, — что…
Лошадь не дала ему кончить:
— Я повторяю, мы служили в одной части. Вам этого недостаточно?
Этого и любому было бы недостаточно. Но здесь еще играл роль тот антагонизм, который всегда существовал между эсэсовцами-фронтовиками и теми из фашистов, кто отсиживался в тылу.
Раздался голос:
— Ну, раз подполковник ручается…
Его поддержали:
— Конечно, конечно, какие могут быть сомненья?
И Дурнбахер отступил. Он закивал заискивающе.
— Нет, я только хотел…
Никто уже не слушал.
По саду бежали полный господин в куртке, наброшенной поверх пижамы, и горничная в передничке. Чувствовалось, что господин и есть председатель Кредитного Банка.
Я ушел.
Было какое-то омерзение в душе. Все вылилось в конечном счете в фарс. Но в то же время я знал, что нельзя недооценивать такие фарсы. «Пивной путч» Гитлера тоже сначала многим казался комедией.
Я был на Гинденбургштрассе, когда позади раздались крики и топот. Демонстранты, побросав знамена, приближались ко мне толпой.
Я посторонился. Мерзавцы мчались галопом.
— Радиация!.. Черное расширяется!..
Тьфу!
Я пошел домой, задумавшись. Неужели, действительно, мир исчерпывается моей хозяйкой и дурнбахерами в разных вариантах? Или я просто никого не сумел увидеть, найти?.. Вот были мои отец и мать. Они любили друг друга. Я родился, мать кормила меня грудью. Светило солнце, совершался круговорот дней и ночей. Влюбленные встречались, как встречаются и сейчас. Неужто все это просто так и ни к чему не ведет?.. Не может же быть, чтоб только для немногих трудились Валантен и Пуссен…
Я вспомнил о Пуссене и спросил себя: уж так ли я прав, порицая его. Некрасивое прекрасное лицо на «Автопортрете» вдруг встало передо мной. В самом деле он писал много, его картины есть почти во всех музеях мира. Но ведь это может означать, что кусочки солнечной Франции он разнес по всем землям и государствам, и люди могут учиться любить его родину.
И даже Никколо дель Аббат с другими маньеристами! В жестокий век костров, инквизиции и разорений на своих полотнах они воплотили мечту о прекрасном и нежном человеке.
Я шел и шел. Тридцатилетний труд был окончен, мне не для чего было прежнее сосредоточение в себе.
Я стал смотреть в лица людей.
Они были разные, разные.
Я не такой, как все. Ну и что?
Может быть, все — не такие, как все?
Почтовый ящик у цветочного магазина на Риннлингенштрассе попался мне на глаза. Я вспомнил о письме Цейтблома. Оно так и пролежало у меня в кармане пиджака две недели с его смерти!
Я опустил конверт в ящик. Адрес, набросанный торопливой карандашной строчкой, привлек на мгновенье мое внимание чем-то странным. Я сделал несколько шагов от цветочного магазина и остановился. Черт возьми, письмо-то было мне! «Гроссенштрассе 8, 12. Кленку» — вот что значилось на конверте.
Что за номер?! Я вернулся к ящику и в растерянности схватился за него. Прохожие с любопытством смотрели на меня.
Я оставил ящик и пошел дальше.