паралитика, который восседал среди нас в кресле эдаким безгласным Мемнономnote 4 и невозмутимо, точно дух прошлых времен, взирал своими безжизненными глазами на нашу мирскую суету. В самый разгар споров дверь открылась, и Мигглс снова вошла в комнату.
Но это была уже не та Мигглс, которая два-три часа назад ослепила нас своим появлением. С одеялом в руках, она в нерешительности остановилась на пороге, потупилась, и мы сразу почувствовали, что ее пленительная простота и смелость остались где-то там, позади. Войдя в комнату, она придвинула к креслу низкую скамейку, села, набросила одеяло на плечи и сказала:
— Если это вам не помешает, я останусь здесь, больше мне негде. — Потом взяла морщинистую руку паралитика и отвернулась к потухающему очагу. Мы почувствовали, что это — только начало откровенного разговора, и, устыдившись своего недавнего любопытства, промолчали. Дождь все еще барабанил по крыше, порывы ветра долетали в очаг, сдувая пепел с углей. Но вот, лишь только стихии на минуту умолкли, Мигглс подняла голову, откинула волосы со лба и, повернувшись к нам, спросила:
— Кто-нибудь из вас меня знает?
Ответа не последовало.
Ну-ка, припомните! Я жила в Мэрисвилле в пятьдесят третьем году. Меня там все знали, да это и не удивительно. До того как поселиться с Джимом, я держала салун «Полька». С тех пор прошло шесть лет. Должно быть, я порядком изменилась.
Мигглс, вероятно, смутило то, что никто ее не узнал. Она отвернулась к огню и, помолчав несколько секунд, снова заговорила, но уже гораздо торопливее:
Я думала, кто-нибудь из вас меня вспомнит. Ну что ж, не беда! Я вот что хотела сказать: Джим, — она взяла его руку в свои, — уж он-то меня знал хорошо, он потратил на меня уйму денег. Наверно, все, какие у него только были. И вот как-то раз — этой зимой будет шесть лет с того дня — Джим пришел в мою комнату за стойкой, сел на диван, вот как он сейчас сидит в кресле, и больше без чужой помощи не шевельнулся. Расшибло его сразу он так и не понял, какая с ним стряслась беда. Доктора говорили: это расплата за прошлое — ведь он жил весело, себя не берег… Говорили, ему уж не поправиться и долго не протянуть, советовали отправить его в больницу во Фриско, кому, мол, такой нужен? Ведь он как малый ребенок и таким останется навсегда. А я слушала их, слушала и сказала: «Нет!» Сама не знаю почему — может, глаза Джима так на меня подействовали, а может, потому, что у меня никогда не было ребенка. В средствах я тогда не стеснялась, гостей было много — господа вроде вас ко мне захаживали. Ну, продала я свой салун, купила вот этот домишко, потому что он в стороне от дороги, и привезла своего ребенка сюда.
Рассказывая все это, Мигглс с чисто женским чутьем и тактом постепенно меняла положение, чтобы безгласная фигура паралитика оказалась между ней и слушателями, и, прячась в тени, точно выставляла напоказ немое оправдание своего поступка. И неподвижный, бесчувственный человек встал на ее защиту; жалкий, раздавленный божьим гневом, он простирал над ней невидимую руку.
Скрываясь в темноте, но все еще держа его за руку, Мигглс продолжала:
— Не сразу я здесь притерпелась, ведь раньше вокруг меня всегда было много народу, всегда было весело. Помощницу я найти не могла, а мужчинам не доверяла. Но все-таки мы с Джимом постепенно обжились на новом месте — что нужно, выписываем из Норт-Форка, а иногда здешние индейцы помогают. Изредка наезжает к нам доктор из Сакраменто. Приедет и спросит: «Ну, как наш ребенок, Мигглс?»— это он Джима так зовет, — а на прощание всегда скажет: «Молодчина вы, Мигглс, да хранит вас господь!»И после этого мне здесь не так одиноко. А последний раз он уже собрался уходить и вдруг говорит: «Знаете, Мигглс, ваш ребенок скоро вырастет, станет взрослым мужчиной, гордостью своей матери, только не здесь, Мигглс, только не здесь!»И ушел такой грустный… — Тут и голос и головка Мигглс совсем скрылись в темноте.
— Здешний народ очень добрый, — продолжала она, помолчав, и снова пододвинулась к свету. — Мужчины из Норт-Форка первое время слонялись вокруг да около, но скоро поняли, что никому они тут не нужны, а женщины — чуткие: не показываются. Сначала мне было очень одиноко, но летом я набрела в лесу на Хоакина, еще совсем маленького, научила его служить, просить подачку. Потом у меня есть Полли — это сорока, — она знает столько всяких штучек, с ней не соскучишься по вечерам. И теперь мне не кажется, что я здесь единственное живое существо. А Джим… — Мигглс рассмеялась своим прежним смехом и еще ближе подсела к очагу. — Джим… да вы даже представить себе не можете, сколько он всего понимает, — а ведь так болен! Иной раз принесешь домой цветы, и он смотрит на них, будто и вправду знает, что это такое. А когда мы сидим одни, я читаю ему вслух вот то, что у нас на стенах. Господи боже! — Мигглс весело рассмеялась. — За эту зиму я прочитала ему целую стену сверху донизу. Такого охотника послушать чтение и не найдешь больше!
— А почему, — спросил судья, — почему бы вам не выйти замуж за этого человека, которому вы посвятили свою молодость?
— Да видите ли… — ответила Мигглс, — пожалуй, нехорошо это будет — воспользоваться его беспомощным состоянием. А потом, если мы станем мужем и женой, тогда то, что я сейчас делаю добровольно, я должна буду делать по обязанности.
— Но вы еще молоды и хороши собой…
— Время позднее, — сдержанно сказала Мигглс, — укладывайтесь лучше спать. Спокойной ночи, друзья! — И, закутавшись в одеяло, она легла рядом с креслом Джима, положила голову на скамеечку, подставленную ему под ноги, и затихла.
Огонь в очаге медленно угасал. Не говоря ни слова, мы разобрали свои одеяла, и скоро в длинной низкой комнате ничего не стало слышно, кроме стука дождя по крыше и тяжелого дыхания спящих.
Начинало светать, когда я проснулся от беспокойного сна. Буря стихла, звезды светили ярко, и в незакрытое ставнями окно, поднимаясь из-за величавых сосен, смотрела полная луна. С бесконечным состраданием коснулась она лучом жалкой фигуры в кресле и залила мерцающим потоком голову женщины, чьи волосы, словно в трогательной старой легенде, окутывали ноги того, кто был дорог ей. Луна наделила поэтичностью даже неуклюжего Юбу Билла, который, опираясь на локоть и тараща по сторонам глаза, лежал, исполненный терпения, между больным и своими пассажирами. Потом я опять задремал и проснулся, когда уже было утро и Юба Билл, стоя надо мной, кричал так, что в ушах звенело:
— Отчаливаем!
На столе нас ждал кофе, но Мигглс нигде не было видно. Мы бродили около дома и долго еще мешкали с отъездом, хотя лошади уже были запряжены. Мигглс не появлялась. Она, видимо, хотела избежать прощания и предоставила нам удалиться тем же порядком, каким мы появились. Мы помогли нашим спутницам залезть в дилижанс, вернулись в дом и торжественно попрощались с Джимом, усаживая его в прежней позе после каждого рукопожатия. Потом оглядели в последний раз длинную низкую комнату, скамеечку, на которой вчера сидела Мигглс, и не спеша заняли места в дилижансе. Бич щелкнул, и мы тронулись в путь!
Но как только перед нами показался широкий тракт, Билл ловкой рукой на всем ходу осадил шестерку лошадей, и дилижанс круто остановился. На пригорке у самой дороги стояла Мигглс, волосы ее развевались по ветру глаза сверкали, в руке белел носовой платок, ослепительная улыбка слала нам последнее прости. Мы замахали шляпами ей в ответ. А потом Юба Билл, словно испугавшись этого обольстительного видения, яростно взмахнул кнутом, и мы дружно откинулись на сиденья.
До самого Норт-Форка никто из нас не проронил ни слова. Дилижанс остановился у «Индепенденс- Хауза». Во главе с судьей мы вошли в бар и в строгом молчании расположились у стойки.
Полны ли ваши стаканы, джентльмены? — спросил судья, торжественно снимая свой белый цилиндр.
Стаканы были полны.
Итак, за здоровье Мигглс, да благословит ее бог!
Быть может, бог и благословил ее. Кто знает?
Note1