Струны смолкли. Все молчали. Ингила вглядывалась в красивое бледное лицо поэта, словно видела его впервые... или словно мрак вдруг распахнулся, как полы плаща, и показал ей то, что до сих пор скрывалось в темноте.
Затем циркачка что-то шепнула госпоже. Фаури кивнула, подняла руки к плечам, потянула завязки плаща, отцепила капюшон и протянула Ингиле.
Циркачка вскочила, держа капюшон в вытянутых руках, и заверещала противным пронзительным голосом:
— Почтеннейшая публика, вам все бы слушать, а поэту нужно кушать! Уж потрудитесь кошельки развязать! Раз не надавали тумаков, так не пожалейте медяков!
Посмеиваясь, слушатели потянулись за кошельками. Ингила с шуточками побежала вокруг костра, позвякивая медью в капюшоне.
Остановившись перед глядящим в огонь поэтом, девушка сказала нормальным негромким голосом:
— Что ж, заработал — бери!
Рифмоплет вскинул голову, перевел взгляд с циркачки на капюшон с монетами, потом опять на лицо девушки, словно не мог понять, какая связь существует между горсткой меди и прозвучавшими только что строками.
Ингила перестала улыбаться.
— А ну, бери! — сказала она тихо, но властно. — Ручки боишься запачкать о медяки? В честной работе позора нет, за нее плату брать не стыдно! Это теперь твоя жизнь... если, конечно, ты не папочкин сынок, который так, прогуляться вышел...
Рифмоплет вздрогнул, неловко закивал и подставил сложенные ковшиком ладони, куда Ингила и пересыпала деньги.
Орешек сидел неподалеку, слышал каждое слово — и всей душой был на стороне циркачки. Сам когда-то был артистом и любил свое ремесло! Попробовал бы ему тогда кто-нибудь сказать, что быть актером позорно, а брать за это плату унизительно! Да этот козел потом долго бы зубами плевался... то есть, конечно, если бы это не был знатный господин...
Тем временем повеселевшая Ингила шепнула Рифмоплету:
— Подыграй мне, ладно? А то у Тихони плоховато выходит... Какие-нибудь наррабанские танцы знаешь — нхору или горхоку?
— Могу горхоку... — Рифмоплет опять взялся за лютню. Ингила заверещала:
— Почтеннейшие зрители, не спешите завязывать кошельки, я же знаю, они у вас не пустые! Отсюда слышно, как монетки звенят, сами в ладонь прыгнуть хотят! За каждую монетку, что артистам подарите, боги вам сотню пошлют, считать замаетесь!.. А вот станцую-ка я вам горхоку, как танцуют в Нарра-до! Открывайте глаза пошире да в ладоши хлопайте!
Весело и ритмично зазвенела лютня. Девушка закинула руки за голову и, притоптывая, пошла по кругу. Бедра в оранжевых шароварах завертелись так, словно вознамерились ускользнуть из-под своей хозяйки. Зрители восторженно били в ладоши и вскрикивали в ритме пляски. Даже капитан забыл свою враждебность к «козе прыгучей» и время от времени коротко взрыкивал от удовольствия. Тонкий голос лютни не тонул в поднявшемся шуме — он вел все эти звуки за собой, задавал им настрой, превращал их в музыку, нелепую, смешную, но очень зажигательную. Развеселилась даже Фаури, до этого печально смотревшая в огонь. Теперь она хлопала в ладоши и раскачивалась в такт пляске. А когда танцовщица, окончательно разойдясь, начала отмечать самые резкие движения пронзительными взвизгиваниями, Орешек с изумлением заметил, что в унисон с циркачкой взвизгивает и Дочь Клана. Причем, кажется, сама этого не замечает...
Когда все охрипли и отбили себе ладони, гибкая плясунья откинулась назад... все ниже, ниже... коснулась затылком песка, просунула голову между ног и крикнула, перекрывая восторженные вопли:
— Тихоня, обойди публику!
Гора мышц покорно поднялась с места, подхватила все тот же капюшон и двинулась по кругу. Тихоня шел молча, без прибауточек, но зрители, разгоряченные пляской шустрой девчонки, сыпали деньги не скупясь. Капюшон был нагружен куда тяжелее, чем в первый раз, причем среди медяков поблескивало и серебро. Циркач вытряхнул деньги в свой мешок, подошел к Дочери Клана и с неожиданно учтивым поклоном вернул ей капюшон.
И еще долго в лесной чаще совы просыпались и метались среди стволов от шквального хохота, криков и обрывков песен, что тревожили ночной мрак.
Сон все же свалил путников, спутал мысли и склеил ресницы. Последним уснул Ралидж.
Ему приснился разбойничий лагерь: такой же погасший костер, где в золе еще пытались тлеть головни, такой же полотняный навес, такой же дружный храп слева и справа.
Над Орешком нависло лицо Аунка. Не-ет! Не в такую рань!..