письмена, Горбачев отнюдь не скромничает. За смиренной готовностью служить рубанком в руке Творца сквозит амбиция, если не гордыня. Пусть речь идет о том, чтобы сыграть роль слуги, но зато у самого Провидения. Для него он готов стать инструментом, наместником, пророком. Нет, не случайно многие западные биографы сравнивали его по твердости веры в свою миссию с немецким реформатором Мартином Лютером. Не случайно, видимо, и он сам признается, что из многих престижных премий, которыми удостоен, больше всего ценит награду имени другого Мартина Лютера — американского проповедника ненасилия — М.Л.Кинга. Обожествляя Процесс, стихию истории, исторический, если не Божий, промысел, Горбачев отнюдь не использует его как прикрытие или индульгенцию, отпускающую грехи политикам… «Историю, конечно, нельзя расписать в деталях, — рассуждает он, — но она не фатальна. Она оставляет место для прорывов, исторических инициатив, то есть немалое поле деятельности для личностей».
В оценке места политиков в истории Горбачев с уверенностью человека, которому оно обеспечено, не боится поспорить со своими учителями. «Марксизм велит не переоценивать роль личности в истории. Я сейчас другого мнения. История движется крупными инициативами и, значит, крупными людьми. Теми, кто, как сказал, кажется, Гете, способны ухватить ее за полу и благодаря этому что-то сделать. Тут нужны и интуиция, и анализ, в общем, никуда не денешься, — неординарные личные качества, то есть та самая личность». От общего, как и учит диалектика, он переходит к частному, то есть к самому себе: «Говорят, например: „Ну что ваш Горбачев! Все и так было готово, и без него бы произошло“. Но ведь надо было рискнуть поднять руку на такую махину!»
Потеснив, таким образом, исторический материализм и отвоевав у классиков и у непреложного хода истории пространство для собственного вклада, он не уклоняется и от оплаты своего входного билета в историю: «Но раз история не фатальна, значит, не освобождает и от ответственности. И поэтому я признаю, что во многих крупных вещах мы промахнулись».
В чем состояли эти промашки, признанные им самим, сегодня уже достаточно хорошо известно. Их перечень — отставание с рыночной реформой, с разделением партии, недооценка национального фактора — стал уже, в том числе и благодаря Горбачеву, частью официальной истории перестройки, в которую признания этих сбоев вошли наряду с перечнем исторических достижений. В последние годы экс- президент, продолжающий, естественно, размышлять над несчастливой судьбой своего детища, и над своим (а также чужим, в частности, китайским) опытом реформ, добавил к этому списку упущений несколько существенных дополнений: «Надо было найти другие оптимальные решения для номенклатуры. Мы ее в целом заклеймили как консервативную, даже реакционную среду. А ведь это, куда ни посмотри, элита. Не надо было ее целиком отталкивать. Тут мы не додумали».
Главный же вопрос, на который, похоже, у него самого нет ответа: был ли оптимальным избранный темп преобразований? Иногда Михаил Сергеевич соглашается со своими радикальными критиками, что едва ли не с самого начала реформ он начал «отставать». И даже повторяет за другими: «Надо было быстрее, смелее, решительнее…» В других случаях приводит в свое оправдание высказывание французского политолога Л.Марку, обеляющее его: «Она была права, когда говорила, что мы взяли слишком быстрый темп. Общество не успевало переваривать обрушивавшиеся на него изменения».
Иногда за одни и те же грехи его критикуют те, кто стоит на принципиально противоположных позициях. Например, за нерешительность, колебания, хроническое отставание от событий практически в одних и тех же выражениях одновременно осуждали и хранитель коммунистической ортодоксии Е.Лигачев, и его антипод А.Яковлев, и «отмотавший» свой срок в лагере за инакомыслие К.Любарский. Другое дело, что каждый из них хотел от Горбачева решительности в осуществлении прямо противоположной политики. Яковлев упрекает своего шефа в том, что его «смелые намерения далеко не всегда становились практическими делами». Для Любарского Горбачев — это человек, который «сопротивлялся действительно радикальным переменам: введению частной собственности на землю, радикальной экономической реформе, противился отказу КПСС от монопольного права на власть». По мнению Лигачева, забота об историческом облике «удерживала Горбачева от решительных необходимых, хотя и непопулярных мер. Это оборачивалось бедами, нарастанием противоречий, способствовало обострению ситуации». Парадокс в том, что, подталкивая его к решительным и «непопулярным мерам», каждый имел в виду свое: радикальные демократы — разрешение на продажу земли и отпуск на волю цен, а консерваторы — твердости в отношении национал-экстремистов и «очернителей» из «безответственной» прессы.
«Нерешительность» Михаила Сергеевича объяснялась не только сознательным уклонением от выбора между этими взаимоисключающими курсами, чтобы обеспечить изменение страны через эволюцию, а не принуждение, и тем более, не дай бог, конфликт или взрыв, а тем, что считал — в каждом из этих подходов содержится своя, пусть частичная, правда. Как написал главный редактор «Нового времени» А.Пумпянский в своей статье «Ода нерешительному вождю»: «Для него это был выбор не между Добром и Злом, но между двумя разновидностями Добра».
А вот сам Горбачев, рассуждающий о решительности в политике: «Я себя не отношу ни к слабым, ни к слабонервным. Больше того, по природе я радикал. (Из-за ершистости Раиса нередко звала своего Михаила „ежиком“. — А.Г.) Если я тянул или маневрировал — значит считал, что быстрые действия нецелесообразны. Это не означает, что я всегда был прав. Кроме того, решительность и волю я оцениваю отнюдь не по тому, как люди выражаются, какой напускают вид: решительность и воля политика состоят в том, чтобы оставаться верным своему выбору и шаг за шагом при любых осложнениях следовать ему».
Выбрать оптимальную скорость движения для общества, пребывавшего в глубокой спячке, точнее, намеренно погруженного правителями в безопасный для них анабиоз, было еще одной непростой задачей. Требовалось подобрать начальную передачу, с которой можно было относительно плавно, без драматических рывков стронуть общество с места. Потом, по мере того как оно разгонялось, следить за тем, чтобы вовремя переключить передачи. Дело осложнялось тем, что к рычагу скоростей, а также к педалям газа и тормоза одновременно тянулось несколько рук и ног.
Кроме того, сам Горбачев не хотел, чтобы страна, которую он надеялся приобщить к соучастию в его проекте, постоянно тащилась за инициаторами реформ на буксире. Отсюда частые остановки, оглядки на отстающих, стремление, как у сопровождающей стадо пастушеской собаки, обежав его, вернуться назад и удостовериться, что никто не отстал. Именно забота Горбачева о том, чтобы избежать разделения общества на ведущих и ведомых, решительный авангард и увлекаемую им инертную массу, боязнь потерять кого-то по дороге приводили, особенно в последние годы, к тому, что он пытался вывести практически несуществующий «общий знаменатель» и, нередко убеждая себя, что ориентируется на большинство, подстраивался под шаг арьергарда, замыкавшего колонну.
Оправданием ему вполне могло служить почерпнутое из Библии изречение Иакова: «Я пойду медленно, как пойдет скот и как пойдут дети». Но было очевидно, что не только нетерпеливый авангард, но и значительная часть населения, разбуженного революцией обещаний, скорее ждали от своего пастыря, что он поведет их на очередной «штурм неба», как обещал своим последователям Карл Маркс, чем предложит унылую дальнюю дорогу. Попытка же Горбачева привести за собой «в землю обетованную» всех, готовность ради этого сдерживать нетерпеливых и подгонять отстающих вызывали неудовольствие и тех и других.
Его попытки определить на ощупь фарватер движения все чаще воспринимались как поиск компромисса любой ценой. «Более всего сил положил Горбачев на сохранение Центра. Каждый раз он вынужден был уступать, но только тогда, когда было уже поздно и уступка не имела значения», — пишет К.Любарский.
«Он исповедовал правило: принимать меры, когда обстановка не то что созрела, а перезрела. Ждал, чтобы яблоко упало на землю, и только тогда принимал меры по ликвидации последствий, — вторит ему столь же требовательный Е.Лигачев. — Всякий раз, когда в стране происходили острые события, он реагировал с опозданием, поскольку стремился, чтобы остроту ситуации оценило все общество». То, что в устах Лигачева звучит осуждением, Михаил Сергеевич готов принять за комплимент. Другое дело, что к его, видимо, сознательному стремлению по возможности избежать разрыва общественной ткани и этим аргументом оправдать решение притормозить на крутом вираже примешивалось вполне объяснимое желание самому удержаться в водительском кресле, сохранить роль лидера реформы, которая все откровеннее бросала вызов и правящей партии, и самому рулевому. Поскольку точных инструментов измерения скорости эволюции общества не было, скорость движения приходилось устанавливать на глазок,