проигранное сражение можно превратить в предпосылку к победе в войне (в данном случае в «войне холодной»).
Так же происходило на многих партийных и парламентских дебатах. Его ораторский дар обезоруживал и завораживал не только скептиков, но и политических оппонентов, тем более что верный своему курсу на всеобщее примирение, он мог в одной речи найти слова, удовлетворявшие даже самых ожесточенных противников. «Как верно говорил Горбачев о положении партии и средствах массовой информации, — вздыхает в своих воспоминаниях Е.Лигачев. — Раньше, при Брежневе, говорили одно, а делали другое. Теперь (при Горбачеве) говорили правильно, „обманных петель“ не было, но мало что делали…»
Помимо митингового, импровизированного устного слова любил и ценил генсек и более строгое — письменное. Считал, что оно дисциплинирует, «приводит в порядок» мысль, подчиняет ее рациональной и политической логике. Был первым «послесталинским» советским руководителем, напоминает А.Яковлев, который «сам писал, умел диктовать, править». И именно Яковлев, которого подозревали в авторстве чуть ли не большинства текстов выступлений Горбачева, свидетельствует: «Все говорили чужие речи. Горбачев — свои».
Роль Слова и соответственно политиков-ораторов в революциях хорошо известна. Однако она быстротечна. После трибунов, как правило, приходит пора диктаторов или просто «мясников», и те, кто не могли трансформироваться из одних в другие, как, скажем, Ленин, сами становились жертвами воспламененной ими революции, как Габриель Мирабо или Лев Троцкий. Революция, растянутая в реформу, о какой мечтал Горбачев, к тому же в конце ХХ века, а не в его начале, и тем более не в конце XVIII, не грозила классическими революционными свирепостями. Но она несла в себе едва ли не большую с политической точки зрения опасность, о которой неоднократно в своих бесчисленных выступлениях предостерегал сам Горбачев, — ее «забалтывания» и, стало быть, девальвации, если не дискредитации. «Поскольку ему приходилось выступать по многу раз на одну и ту же тему, — даже с некоторым сочувствием говорит А.Лукьянов, — он не мог не повторяться, тем более что излагал в принципе одни и те же мысли. Это стало постепенно надоедать, потом раздражать». Но дело было даже не в явно избыточном самотиражировании, о котором пусть достаточно робко, но все-таки начали говорить Горбачеву его самые преданные сторонники и помощники, советуя выступать «короче и энергичнее». Раиса Максимовна, пытавшаяся, как могла, защитить своего Михаила Сергеевича от критиков, писала в книге «Я надеюсь»: «Его многословие — от желания быть понятым». И добавим, — от веры в то, что это возможно.
Однако даже самые убедительные слова, которые он вплоть до финала перестройки мог находить, обращаясь к своим слушателям, в отсутствие перемен к лучшему оборачивались против того, кто их произносил. Разливаясь в докладах и выступлениях, бурля в теледебатах, выбрасываясь на поверхность фонтанами слов, Революция Перестройки постепенно превращалась в видеоряд, в коридор бесчисленных зеркал, в каждом из которых отражалось лицо ее неумолкающего инициатора. И этот зеркальный коридор все дальше уводил его самого от реальности в очередной раз поднятой на дыбы страны.
Оправданы ли тем не менее те суровые обвинения в уходе от практических дел в слова, которые критики выдвигают против Горбачева? Ведь даже для них он остается прежде всего человеком неоспоримо свершенного Дела: для одних — «наломавшим дров», разрушившим «великое государство», для других — осуществившим грандиозную реформу. Не он ли — автор решительных формулировок: «неделание — это преступление. Пусть ошибки в делании, когда люди хотя бы стремятся что-то сделать!» Он — безусловный сторонник наполеоновского: «сначала ввязаться в драку, а там будет видно» и одновременно стихийный изобретатель формулы, которая стала девизом адептов современной экономики: «делать, думать, учиться!»
В каждом из этих утверждений есть доля истины. Однако стоило бы наложить очевидные особенности натуры Горбачева на кальку времени, хронологию его проекта. Как и положено любой революции, у перестройки был свой митинговый, трибунный этап. Трудно было бы найти для него лучшего лидера, чем Горбачев. Но как только революция начала перерастать в реформу, понадобились иные, тоже, кстати, в значительной степени присущие ему качества: политического стратега и аппаратного тактика, знатока государственно-партийной машины и хозяйственника (к сожалению, советского толка).
Однако больше, чем от личных, положительных или отрицательных, качеств лидера перестройки, ее успех зависел на новом этапе от двух факторов: наличия спаянной команды и эффективного механизма управления государством. О плачевной судьбе команды, точнее, нескольких сменивших друг друга составов, речь пойдет впереди. Что же до механизма управления страной и процессами, развернувшимися в ней, нельзя забывать: взрыватель, в известном смысле, был заложен в саму конструкцию, ибо задуманная реформа не могла осуществиться без демонтажа главной опоры системы — властного партийного аппарата. Поэтому пользоваться рычагами этой хорошо отлаженной машины Горбачев мог только в течение ограниченного времени, пока она его слушалась. Налегая на успокаивающие номенклатуру слова, генсек- президент делал-таки «обманные петли» в расчете на то, что количество накапливающихся в обществе перемен успеет перевалить рубеж нового качества.
С механизмом управления не возникало проблем, пока он созревал для подлинно реформаторского замысла и еще не было четкого представления, куда нацелить эту махину. Когда же он сформулировал для себя концепцию и стратегическую цель реформы и сокрушение всевластия аппарата стало одним из приоритетов, то, что могло служить орудием осуществления реформы, превратилось в ее тормоз и главную силу сопротивления.
Многие из тех, кто поначалу разделял замысел перестройки, сегодня обвиняют Горбачева в том, что он разрушил, спалил старое здание, которое еще худо-бедно могло послужить, не построив вместо него нового жилища. Но, во-первых, ни другого места для этой постройки, кроме занятого прежней, ни другого строительного материала, кроме элементов старых конструкций и скреплявших их и исправно служивших прежней власти «винтиков», у него не было. Во-вторых, еще только нарождавшаяся к тому времени политическая и профессиональная элита — будущая номенклатура — не собиралась упускать возникший шанс и отнюдь не горела желанием из одного только чувства благодарности добровольно и бесплатно обслуживать президента после того, как отпала необходимость в подневольном труде на генсека.
Руководители союзных республик, кстати, недвусмысленно дали это понять уже весной 1990 года, когда ему понадобилась их поддержка при голосовании на II Съезде народных депутатов вопроса о введении поста Президента СССР. Тогда от их имени выступил Нурсултан Назарбаев, потребовавший ввести президентскую модель и в республиках, чтобы «снять уже наметившиеся противоречия между идеей президентства и стремлением республик к расширению своей самостоятельности».
Вспоминая о навязанной ему тогда «торговле», Михаил Сергеевич удрученно признает: «Не буду скрывать, в мои расчеты, конечно же, не входило создание президентских постов в союзных республиках. Это наполовину обесценивало все приобретения, которые мы связывали с повышением авторитета центральной власти. Соглашаясь дать Москве дополнительные прерогативы, республики тут же требовали „своей доли“. Но делать было нечего… Поистине тогда (в который раз!) я убедился, что политика есть „искусство возможного“».
В результате, едва выскользнувший из тесных объятий Политбюро, тянувшего его назад, президент столкнулся с весьма прохладным приемом со стороны новых, им же созданных властных структур, которые, перестав бояться Старой площади, не видели оснований оставаться в подчинении у Кремля.
Построить на демократическом фундаменте здание новой власти, по эффективности не уступающей прежней тоталитарной, оказалось (на том этапе) недостижимой задачей. Зажатый в постоянно сужавшемся пространстве между собственным прошлым, которому изменил, и зачатым им будущим, которое его уже высокомерно отвергало, он метался между Сциллой и Харибдой, надеясь не просто проскользнуть между ними, как Одиссей, а совершить невозможное — развести сшибающиеся скалы, заполнить собой щель между ними, предотвратив таким образом их столкновение. И поскольку ни на одну из них невозможно было опереться, последней надеждой избежать катастрофы оставались слова.
КОМАНДА, С КОТОРОЙ МНЕ НЕ ЖИТЬ…