— Да, я могу понять, что вы сейчас чувствуете. Иногда я и сам чувствую то же самое, но мои исследования должны быть доведены до конца. Теперь уже я от них не откажусь. Браво, Дивизионный, вы догоняете остальных. Хорошо работаете ложкой, Дин, мой мальчик, хотел бы я, чтобы ваши поклонницы видели, как вы обжираетесь.
— Зачем вы это делаете? — спросил я.
— А зачем я буду вам объяснять? Вы не из наших. И никогда не будете. Не питайте надежды на мой счет.
— Я и не питаю.
— Вижу, в вас говорит гордыня бедняка. Впрочем, почему бы мне вам и не объяснить. Вы ведь мне вроде сына. Я хочу выяснить, Джонс, есть ли предел жадности у наших богатых друзей. Существует ли для них «досюда — и ни шагу дальше». Настанет ли день, когда они откажутся зарабатывать свои подарки. Во всяком случае, не гордость поставит предел их жадности. Сегодня вечером вы это видите своими глазами. Как и герр Крупп, мистер Кипс с удовольствием сел бы за стол с Гитлером и в чаянии милостей разделил бы с ним любую трапезу… Дивизионный закапал овсянкой слюнявчик. Дайте ему чистый, Альберт. Кажется, сегодняшний вечер положит конец одному из экспериментов. Мне пришла в голову новая идея.
— Вы ведь и сами богач. А есть ли предел вашей жадности?
— Может быть, в один прекрасный день я это выясню. Но моя жадность другого сорта. Я не жаден до безделушек, Джонс.
— Безделушки — вещь довольно безвредная.
— Мне хочется думать, что моя жадность скорее похожа на жадность господа бога.
— Разве бог жаден?
— Ну, не воображайте ни на секунду, что я верю в него больше, чем верю в дьявола, но я всегда находил теологию забавной игрой ума. Альберт, миссис Монтгомери покончила со своей овсянкой. Можете взять у нее тарелку… О чем это я говорил?
— О том, что бог жаден.
— Что ж, люди верующие или сентиментальные уверяют, будто он жаден до нашей любви. Я предпочитаю думать, что, судя по тому миру, который, как говорят, он создал, у него, наверное, жадность только к нашему унижению, а
— Она для меня очень большое утешение, — сказал я. — Если ее послал мне бог, я ему благодарен.
— А между тем ожерелье миссис Монтгомери сохранится дольше, чем ваша так называемая любовь.
— Почему же господу богу хочется нас унижать?
— А кому не хочется? Ведь говорят, что он сотворил нас по своему образу и подобию. Может, он понял, что был довольно плохим мастером, и разочаровался в результате своей работы. Бракованную поделку бросают в мусорный ящик. Вы только на них поглядите, Джонс, и посмейтесь. Неужели у вас нет чувства юмора?.. У всех уже пустые тарелки, кроме мистера Кипса, и все они сгорают от нетерпения! Смотрите, Бельмон даже помогает ему очистить тарелку. Не уверен, что это по правилам, но я закрою на это глаза. Потерпите еще минутку, друзья мои, пока я доем икру. Отвяжите им слюнявчики, Альберт.
10
— Это было отвратительно, — рассказывал я Анне-Луизе. — Твой отец, как видно, сумасшедший.
— Если бы он был сумасшедшим, это было бы куда менее отвратительно, — сказала она.
— Видела бы ты, как они набросились на его подарки — все, кроме мистера Кипса, которому пришлось сперва пойти в уборную, где его вырвало. Холодная овсянка не пошла ему впрок. Должен признать, что по сравнению с жабами твой отец сохранял какое-то достоинство, дьявольское достоинство. Все они были очень злы на меня, потому что я не участвовал в их игре. Я был как бы недружественным свидетелем. Вероятно, я словно поднес к их лицу зеркало, чтобы они почувствовали, как скверно себя ведут. Миссис Монтгомери сказала, что меня следовало выгнать из-за стола, как только я отказался есть овсянку. «Каждый из вас мог поступить так же», — возразил твой отец. «А тогда что бы вы сделали со всеми подарками?» — спросила она. «Может быть, в следующий раз удвоил бы ставки», — ответил он.
— Ставки? Что он имел в виду?
— Наверно, он ставил на их жадность, подвергая их унижению.
— А какие были подарки?
— Миссис Монтгомери подарили прекрасный изумруд в платиновой оправе с бриллиантовой короной, насколько я мог заметить.
— А мужчинам?
— Золотые электронные часы со всякими фокусами. Их получили все, кроме бедняги Ричарда Дина. Ему досталась собственная фотография в рамке из свиной кожи, которую я видел в магазине. «Вам остается только ее надписать, — сказал ему доктор Фишер, — и любая девчонка ваша». Дин ушел в бешенстве, а я последовал за ним. Он заявил, что никогда больше туда не придет. «Мне не нужна фотография, — сказал он, — чтобы получить любую девочку, какую я захочу», — и сел в свой спортивный «мерседес».
— Он вернется, — сказала Анна-Луиза. — Машина ведь тоже подарок. Но ты — ты ведь никогда туда больше не пойдешь, правда?
— Никогда.
— Обещаешь?
— Обещаю, — сказал я.
Но смерть перечеркивает обещания, говорил я себе потом. Обещания даются живому. Мертвый уже не тот человек, что когда-то жил. Даже любовь меняет свою природу. Любовь перестает быть счастьем. Превращается в чувство невыносимой утраты.
— И ты над ними не смеялся?
— Там не над чем было смеяться.
— Это должно было его огорчить, — заметила она.
Больше приглашений не последовало: нас оставили в покое, и что это был за покой в ту зиму — глубокий, как ранний снег, и почти такой же тихий. Снег падал, пока я работал (он пошел в тот год еще до конца ноября), он падал, пока я переводил письма из Испании и Латинской Америки, и тишина снежного покрова за стенами большого здания с цветными стеклами была подобна тишине счастья, царившей в нашем доме, — казалось, Анна-Луиза сидела тут, со мной, по другую сторону конторского стола, как будет сидеть вечером дома за последней партией в карты, прежде чем мы ляжем в постель.
11
В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на