как тот захватывал караваны мулов, на которых везли золото через Панаму.
— Панаму… караваны с золотом… не думаешь же ты?..
— О нет, едва ли золото перевозят теперь на мулах. Это просто образное выражение… словом…
— Словом — что?
— Я думаю, он думает… — Такое впечатление, что стоит сказать «думаю», как следом рождается другое «думаю». Эти «думаю» плодятся как кролики… есть еще «я недоумевал».
Отец спросил:
— Так что же ты думаешь?
— Я думаю, он верит, что сделает большие деньги.
— Сомневаюсь, чтобы у Капитана это когда-либо получилось. Но вернемся к чеку…
— Ты думаешь… — Опять это «думаешь». -…мне следует получить по нему? Если Лайза умрет.
— Я бы не стал этого дожидаться. Ты сумеешь распорядиться деньгами куда лучше бедняжки Лайзы. Но будь осторожен. Капитан из людей опасных. Не знаю, почему я так говорю. Просто инстинкт подсказывает. И то, как он обошелся с тем парнишкой в подземке. Подземка. Он из тех, кто действует, так сказать, под землей, в подполье.
— И все же…
— Ты ведь довольно долго жил с Капитаном.
Я пораскинул мозгами и решил, что Сатана прав.
Прежде чем уйти из клуба, я спросил отца:
— Ты навестишь Лайзу?
— Нет, — сказал он, — мне это ни к чему, да и ей, безусловно, тоже.
Деньги по чеку я получил после изрядных проволочек (должно быть, банк дозванивался в Панаму, а семичасовая разница во времени едва ли облегчала дело). Мне было в известной мере стыдно, но это чувство было таким поверхностным, что мигом испарилось, как только я выплатил отцу пятьдесят фунтов. Воспользовавшись моим новообретенным богатством, я даже устроил себе пир из копченой лососины и сухого бордо в одном из ресторанов Сохо, который при обычных условиях был бы мне не по карману, но еда в одиночестве не принесла того удовольствия, какого я ожидал. И не из-за денег, а, наверное, из-за мысли, что я так еще и не написал Капитану о болезни Лайзы, о том, что она, по всей вероятности, даже находится на пороге смерти.
Вскоре после этого маленького праздника, который я себе устроил, пришло новое письмо с пометкой «Срочное». Его принесли, как раз когда я садился завтракать — пить чай с гренками, и я не сделал ни глотка, не съел ни крошки, пока дважды не перечитал его.
'Бесценная моя Лайза, пожалуй, тебе все-таки пока не следует сюда приезжать. Есть некоторые сложности — затруднения, — а я не хочу, чтобы тебе хоть в чем-то было не по себе. Надеюсь, ты получила деньги по чеку, который я тебе выслал, потому что из-за этих сложностей я пока не могу ничего больше тебе послать. Напишу тебе снова, как только смогу, и, клянусь, это будет достаточно скоро. Скажи Джиму, чтобы он тоже не тревожился. Мулы в пути, это точно. Просто на дороге попалось несколько выбоин. Неожиданных и порой довольно глубоких. Ей-богу, очень мне жаль, что это письмо получилось такое деловое — я ведь только хотел написать, как я по тебе тоскую. Не проходит часа, чтоб я не тосковал по тебе. Но, Лайза, теперь уже недолго осталось ждать нашей встречи — я уверен, недолго.
Твой Капитан'.
И затем — неизменный постскриптум: «Перед тем как будешь ложиться спать, подумай обо мне». Сначала он написал: «Когда будешь ложиться спать», а потом по какой-то таинственной причине переправил «когда» на «перед тем как» — разве что хотел избежать сексуального оттенка. «Вместе мы редко были несчастливы, верно?» Весьма скромное утверждение для любовника, подумал я. Если он был ее любовником. Любовь, в моем представлении, должна говорить другим языком. Возможно, это была ложь во благо со стороны мужчины, хотевшего успокоить женщину и удержать на расстоянии.
Мне пришла в голову одна параллель, и я вынул из папки, лежавшей на моем столе, черновик письма, написанного мною год тому назад. Когда дело касалось любовных писем, я всегда набрасывал сначала черновик, и это послание было адресовано девушке по имени Клара, в которую, как мне казалось в ту пору, я был влюблен; я недоумевал — опять «недоумевал», — не было ли у Капитана тоже такой привычки писать черновики и не может ли так быть, что он послал Лайзе не тот экземпляр, ибо письмо его было уж очень похоже на предварительный набросок, не предназначенный для чужих глаз? В конечном счете в черновиках нет ничего плохого. Я всегда делаю черновые наброски, когда пишу статью. В обоих случаях — будь то любовное письмо или статья — я усиленно тружусь над тем, чтобы произвести максимум впечатления на читателя. Даже поэт, сказал я себе, пишет черновики, и ни один критик не обвиняет его за это в неискренности. Поэт часто сохраняет свои черновики, и, случается, их публикуют после его смерти. А вот черновики Капитана, подумал я, судя по окончательному варианту — если это был окончательный вариант, — пожалуй, действительно настолько неотшлифованны, что их едва ли кто-то станет публиковать.
Я перечитал свое письмо с известной ностальгией. Оно начиналось так: «Всякий раз, ложась в постель (меня поразило сходство между этой фразой и тем, что писал Капитан), я вытягиваю руку и пытаюсь представить себе, что я ласкаю тебя, самые сокровенные твои местечки…»
Что ж, подумал я, мое письмо, конечно, далеко не поэтическое, но оно ведь и было написано — как бы это грубо ни звучало — с целью возбудить и Клару, и себя самого. Я писал в своем стиле, но не менее искренне, чем Капитан, — быть может, даже искреннее. Я ничего не опустил приличий ради. Написал, стремясь доставить удовольствие нам обоим, и к черту приличия.
Но почему, спрашивал я себя, почему я так зол на Капитана? И я понял, что от сопоставления этих двух писем мне стало стыдно. Стыдно потому, что я больше не испытываю желания протянуть руку и приласкать Клару, когда ложусь в постель, и даже не тружусь ей написать. Я расстался с нею — вернее, мы расстались — недели через две-три после того, как я написал то письмо. Любовь я воспринимал как эпидемию гриппа, которая налетает и так же быстро проходит. Каждый роман был своего рода вакциной. Он помогал легче пережить следующую эпидемию.
Я в третий раз перечитал письмо Капитана. «Не проходит и часа, чтобы я не тосковал по тебе». Уж эта-то фраза никак не могла быть правдой, но зачем Капитан упорно громоздил подобную сентиментальную ложь — какой от нее прок, если он был далеко, в Панаме, а Лайза Сидела в своем подвале в Кэмден-Тауне? Он уже столько лет обманывал Лайзу в письмах, тогда как я грешил против правды всего несколько месяцев, преувеличенно изображая свои чувства. Кто же из нас был большим лжецом? Безусловно, Капитан, удерживавший Лайзу в плену своей ложью и лишавший ее свободы в благодарность за преданность!
Мое раздражение против Капитана не проходило, пока я не задался вопросом: не говорит ли во мне зависть — зависть человека, никогда не знавшего настоящей любви?
Меня вызвали, и я поехал в больницу. Лайза впала в кому и на другой день скончалась. Оставалось лишь похоронить ее. Никакого завещания она не оставила: если у нее и были деньги, они лежали на каком-то неизвестном счету. Оплатив неизбежные расходы, я сказал себе, что ничего ей больше не должен, а несколько дней спустя отправил Карверу на этот таинственный апартамент телеграмму за подписью Лайзы. Я сказал себе, что так будет, безусловно, милосерднее, если я сам все сообщу Капитану. Телеграмма гласила: «Джим вылетел Панаму. Он все объяснит. Время прибытия, номер рейса и т.д. Целую». Я зачеркнул слово «целую». Она едва ли употребила бы его.
Мне надоело быть журналистом-поденщиком. Снова захотелось стать писателем. Я даже взял и выправил эту повесть о моем детстве. Когда-нибудь она найдет издателя. Я еще не представлял себе, каким будет конец, но решил по крайней мере довести повествование до сегодняшнего дня, что и сделал. Буду продолжать писать, как писал бы дневник, и, кто знает, какая у меня получится концовка, когда я встречусь