нужно было послать им денег, так у меня, глянь-ка, кое-что еще есть. — С этими словами он вывернул карман куртки и высыпал на стол добрую пригоршню монет. — У вас в отряде шестьдесят человек, верно? — спросил он затем.
— Было шестьдесят, да одиннадцать после нашего геройского похода осталось на полях Лимонты, так что, если я правильно считаю, нас теперь всего сорок девять.
При воспоминании о том, какой славой покрыли себя его дорогие земляки, Лупо поднял голову, и на лице его мелькнула гордая и довольная улыбка.
— Ну хорошо, — сказал он, — а те, кто остался в живых, не окажут мне честь выпить стакан вина за осужденного на смерть?
— Хоть два, — отвечал Винчигуэрра, — но сам я пить не стану: пусть моя доля пойдет за упокой твоей души.
— Только не давай ничего монахам святого Амвросия! — возразил Лупо. — Не связывайся ты с ними: ничего мне не надо от этих разжиревших еретиков. Да, кстати, я совсем забыл: у меня есть еще брат, с которым, по правде говоря, мы не очень-то дружили, но когда одной ногой стоишь в могиле, ни о ком забывать не следует, и ему тоже надо что-нибудь послать, хотя бы из уважения к матери, которая очень его любит. У меня есть серебряное распятие, но я хотел подарить его тебе, чтобы ты меня помнил, — вот я и не знаю, как мне быть.
— Для твоего брата? — воскликнул Винчигуэрра. — Ничего, сейчас мы все уладим: я возьму твое распятие и дам тебе взамен вот эту реликвию, а ты отправишь ее брату. Видишь, — сказал он, расшнуровывая камзол, — это осколок колонны святого Симеона-столпника. Я его собственными руками снял с одного странника, возвращавшегося из Святой Земли, когда мы его грабили в Романье.
— Идет! — сказал Лупо. — Давай меняться, но с уговором, что ты ее отвезешь ему от моего имени. — Сняв с груди серебряный крест, он вручил его Винчигуэрре, а потом обнял его и обменялся с ним прощальным поцелуем. — Теперь, когда все мои земные дела улажены, — продолжал лимонтец, — нужно думать только о душе.
Он направился к висевшему на стене распятию, опустился перед ним на колени и начал молиться.
Чтобы не мешать ему, Винчигуэрра отошел к двери, пересказал остальным четверым стражникам все, о чем он говорил с заключенным, показал деньги, которые надо было распределить между всеми, и закончил так:
— А я сам пообещал ему отдать свою долю на молебен за упокой его души.
— Возьми и мою долю! И мою! И мою! — сказали все остальные. Затем все погрузились в молчание, ожидая тот тягостный миг, когда они должны будут повести несчастного на казнь. Всем было не по себе, оттого что такому молодому, красивому и храброму солдату придется умереть столь недостойной смертью. И, даже разговаривая друг с другом, они старались говорить вполголоса — знак уважения, не слишком значительный сам по себе, но примечательный со стороны этих грубых людей, вся жизнь которых проходила среди смертей и убийств.
Двор монастырского дома и крытый ход, ведущий к темнице, где сидел Лупо, были переполнены любопытными, которые всегда и везде сходятся поглазеть на казнь, словно на какой-то праздник, на дикий языческий ритуал. Их толкает на это, видимо, какое-то тайное удовольствие, которое невольно испытывает каждый, кто созерцает жесточайшие и невыносимые муки и, приучая свою душу к ужасу и состраданию, мысленно представляя себя на месте жертвы, постигает таким образом таинство жизни и смерти.
Час, когда осужденного должны были вывести на казнь, уже настал, и собравшаяся во дворе толпа начала роптать. Винчигуэрра, у которого внутри все кипело от этого глупого и жестокого нетерпения, вымещал свою злобу на самых наглых, отгоняя их древком копья от входа в темницу.
Наконец во дворе послышался все нарастающий шум и раздались голоса:
— Едут! Едут!
Все пришло в движение, гул усилился, многие встали на цыпочки, стараясь увидеть ворота, выходившие на улицу. Винчигуэрра побежал в кордегардию, чтобы быть вместе с остальной стражей, и Лупо, услышав топот, поднялся с колен, перекрестился и спокойно спросил:
— Что, уже пора?
В этот миг дверь распахнулась, пропустив внутрь двух из четырех стражников, стоявших снаружи, и монаха с какой-то бумагой в руках. За его спиной Лупо заметил еще одного человека и, догадываясь, кто это может быть, с невольным трепетом опустил глаза. Но вдруг он почувствовал, что его кто-то обнимает. Неужели он ошибся?.. Нет, это руки отца, который, прижав его к груди, не может ни плакать, ни выговорить хоть слово.
— Напрасно вы приехали ко мне в эту последнюю минуту, — сказал Лупо, когда ему удалось овладеть собой и вновь обрести дар речи. — Я ни о чем уже не думал, кроме вечной жизни и владыки небесного; вы причинили зло и себе и мне.
Не будучи в состоянии издать ни звука, Амброджо старался жестами и кивками разубедить сына; наконец после долгих усилий он, рыдая, произнес:
— Нет, ты не умрешь.
— О, если я умру, — отвечал сын, — мне будет жаль только вас и других родных: с остальным я уже примирился.
В это время, пока сокольничий, все крепче обнимая сына, отрицательно качал головой, монах выступил вперед и сказал Лупо:
— Ваш отец говорит правду: аббат вас помиловал!
— Помилован! Помилован! — вскричали солдаты в кордегардии.
— Помилован! — подхватили солдаты, стоявшие у выхода.
Слова эти, передаваясь из уст в уста, прокатились по всему крытому ходу, разнеслись по двору и достигли монастырского дома, вокруг которого кишели толпы любопытных.
— Возблагодарим же аббата за его милость, — продолжал монах, обращаясь к осужденному.
— Мы с Отторино, — сказал сокольничий, — привезли аббату письмо от Марко Висконти, в котором он просил о твоем помиловании.
— Письмо от Марко? — сказал Лупо. — Да здравствует Марко! — воскликнул он, и жизнь показалась ему еще более драгоценной, потому что он получил ее в дар от своего полководца.
— Да здравствует Марко! — вскричали стражники.
— Да здравствует Марко! Да здравствует Марко! — эхом прокатилось вокруг.
Тем временем в толпе ходили самые нелепые слухи.
— Каково, а! — сам Марко Висконти прибыл в монастырь, чтобы освободить осужденного, который приходится ему родственником!
— Да нет, это письмо от Висконти привез какой-то рыцарь, родственник Марко.
— Дело не в нем. Просто среди монастырских солдат много земляков осужденного, и аббату пришлось уступить им.
— А я говорю, что Марко прислал письмо с приказом освободить пленника!
— Неправда!
— Да мне сказал об этом отец Бонавентура!
— Не может этого быть!
— Ты что, учить меня собрался?
Но эти и другие разговоры превратились во всеобщий крик ликования при виде заключенного, который вышел из темницы, держа за руку своего обезумевшего от счастья отца. Бурный восторг, охвативший в этот миг всех собравшихся, сделал бы честь и гораздо более гуманной и доброй толпе нашего более мягкого времени.
А ведь это были те же люди, которые совсем недавно пришли посмотреть на казнь несчастного. Это они только что возмущенно вопрошали, почему осужденного слишком долго не вешают. Да и чего еще можно было от них ждать? Дело было не в том, что им хотелось видеть повешенным бедного Лупо: они даже не знали, кто он такой, что он сделал и за что его должны казнить. Быть может, они просто жаждали сильных впечатлений и получили их, хотя и не те, которых ожидали.
Пробившись сквозь толпу, с трудом удерживаемую стражниками, Лупо с отцом вышли на площадь