— Ты словно анкету заполнила. Сними шляпу, или ты нарочно: покрасоваться? — улыбнулась Екатерина Георгиевна.
— Дура! — сказала Клавдия Васильевна и смутилась.
— Вот я первый раз в жизни встречаюсь с врачами, — сказал Ефремов.
— Счастливый человек! — усмехнулся Розенталь.
— То есть я имел это счастье в госпитале и больнице, но так вот, в домашних условиях…
— Да, да, — сказал Розенталь, — это вредный пережиток феодальных цехов: врачи с врачами, маляры с малярами. Правда, ведь очень редко встречаются люди разных профессий, — скажем: архитекторы и ткачи.
Ефремов сразу заметил, что Розенталь все время смотрит на Екатерину Георгиевну, сел рядом с ней, говоря, обращался только к ней, и ему захотелось рассказать, что он здесь хозяин, муж, и его начало беспокоить, зачем эту очевидную вещь надо скрывать от девочки и гостей.
Его сердил темноглазый психиатр, и, когда тот заговорил о высоких материях, Ефремов, не слушая, о чем говорил Розенталь, подумал: «Старайся, старайся! Ничего все равно не получится».
Жена посмотрела на него и нахмурилась — он сидел, заложив руки в карманы, расставив ноги, и самодовольно усмехался. Но незаметно Ефремов начал прислушиваться к разговору. Розенталь рассказывал, что изучение Достоевского может служить хорошим пособием для психиатров; привел случай в клинике, когда роман великого писателя помог ему разобраться в душевном состоянии больного и правильно поставить сложный диагноз. Потом он заговорил о том, что различные искусства в высших своих созданиях сливаются, что Толстого можно перечитывать десятки раз, так же как можно каждый день слушать Бетховена, потому что «Война и мир» это не только проза, но и музыка, — критики должны находить единство в основных художественных принципах и композиции романов и музыки.
— А чеховских рассказов — с шопеновскими ноктюрнами, верно? — вставила Екатерина Георгиевна.
— Неверно! Совершенно неверно! — сказал Розенталь, глядя на нее выпученными глазами. — Вот я предвижу, что как физика и химия, раньше резко различные, слились теперь на фундаменте атомистики и электронной теории и выводят свои основные положения из общих законов, так литература и музыка, архитектура и музыка и, наконец, даже математика и музыка — все эти различные проявления разума и духа человеческого в процессе развития должны обнаружить черты единства, идти к слиянию.
— Ну да! А при чем здесь математика? — спросил Ефремов и начал возражать. Его ошарашил человек, говоривший о вещах, в которых, видимо, слабо разбирался, и ему захотелось уличить доктора в спекуляции и сказать ему: «Вы вульгарный идеалист».
— Да и математика, — сказал Розенталь и начал говорить об эстетических элементах в анализе бесконечно малых, о музыкальности в решении одного дифференциального уравнения, обнаруживая немалые знания в интегрировании. Потом он рассказал о своих пациентах-математиках, страстных любителях музыки, и о том, что это не случайно, а внутренне обусловлено.
«Да, крыть нечем», — сознался Ефремов, не ожидавший, что доктор знаком с математикой.
— Да, а вот отчего начался весь этот разговор? — весело спросил Розенталь. — Кто помнит? — и снова уставился на Екатерину Георгиевну выпученными глазами.
— Нет, я не помню, — ответила Екатерина Георгиевна.
— Вот видите! А это движение мысли всегда интересно. Началось с того, что маляры не должны встречаться только с малярами.
Он захохотал. Смуглое, одутловатое лицо его сделалось совсем темным, и вдруг, наклонившись к Екатерине Георгиевне, он поцеловал ей руку. Ефремов почувствовал себя безнадежно униженным, увидел самоуверенное, жесткое лицо Розенталя и легкомыслие Екатерины Георгиевны, увидел, что жить без нее он не может, и подумал: «Да, нужно скорей нанимать дачу», — говоря короче, Ефремов ревновал жену.
Потом обе докторши заспорили об эффективности медицинских исследовательских институтов, и, к удивлению Ефремова, Екатерина Георгиевна свободно говорила о работах многих ученых — врачей и бактериологов. Ефремов же только мельком слышал об этих людях и не имел о них никакого мнения. Затем заговорили о военных врачах, и Клавдия Васильевна, смеясь, рассказала, что в одном очень солидном иностранном труде она вычитала глубокомысленную фразу: «Смертность среди солдат резко возрастает во время войны по сравнению с мирным временем».
— Да, удивительное дело, — проговорил Розенталь, — столько еще тупиц в науке и столько бездарностей в искусстве. Это какой-то непонятный бульон, на котором растет разум… Да, война, война! Она снова в мировой повестке дня.
— Воевать теперь будут химики, инженеры и бактериологи, — сказала Екатерина Георгиевна.
— Не только, — сказал Ефремов. — Это будет также война текстильщиков, пищевиков, сельского хозяйства, доменщиков, — воюет весь народ — шахтеры, нефтяники, газетчики.
— А правда, — спросила Екатерина Георгиевна, — что есть газы, пахнущие цветами?
— Удивительное дело! — сказал Ефремов, строго глядя на жену. — Всем химикам задают этот вопрос: «Верно ли, газы пахнут цветами?» Мне непонятно, почему это всем нравится: люизит пахнет геранью, фосген — сеном и прелыми яблоками, иприт — горчицей. Вы спросите, как их получают, какое сырье, стойкие ли они, физиологическое действие их, есть ли индикаторы. А то: «пахнут цветами» — и довольны.
Он сердился на жену и говорил сварливым голосом обиженного человека.
— Нет, правда, безобразие! Вот диэтилхлорсульфид, иприт, — о нем огромная литература, немецкий способ, американский способ, исследования химиков, токсикологов, богатейшие материалы о применении его в снарядах желтого креста, распылении; сколько опытов интересных врачами проделано, а тут только один вопрос: «Правда ли, пахнет хреном?» — Он стукнул по столу.
— Ох и строгий у тебя инженер! — сказала Клавдия Васильевна. — Бить будет.
— Ого! — смеясь, сказал Розенталь. — Представляете себе, Екатерина Георгиевна, если супруг в первые дни…
— Ужасно! — перебила докторша-уролог и погладила Розенталя по щеке. — Мы с Костенькой третий год женаты, а он ни разу так свирепо не разговаривал со мной.
И все, хохоча, принялись жалеть Екатерину Георгиевну, упрашивать Ефремова помягче с ней обращаться. И Ефремов, вначале опешивший, вдруг смутился так сильно, как никогда в жизни не смущался: неужели гости, друзья жены, приглашенные с ним познакомиться, заметили, как он дурацки обижался, по- пустому приревновал, самодовольно, по-купечески, ухмылялся?…
Когда начало темнеть, гости собрались уходить. Ефремов тоже поднялся и пожал жене руку.
— Ее, видно, информировали на кухне, — шепнула ему Екатерина Георгиевна, кивнув в сторону Лены.
Девочка, нахмурившись, сердито и недоверчиво следила за каждым движением Ефремова. Как ему не хотелось уходить!
— Ну и ну! Проблемы… — бормотал он, идя по улице, останавливаясь и оглядываясь.
Много неведомых до этого времени мыслей было у него: «Я, оказывается, ревнивый пес… и на охоту летом не поеду, на даче буду… Девочка-чертовка — маленькая, а вот живая, дали ей жизнь, теперь вот полноправна со всеми. Ох ты, как все путается!… Катя со мной соскучится, с победителем? Не про электролитическую диссоциацию с ней разговаривать!»
Ефремов вспомнил, как он приехал с Гольдбергом на рудник, спускался в шахту, осматривал новые дома, поликлинику, хохотал весь день над шутками и остротами товарища, а ночью, проснувшись, услышал, что Гольдберг за стеной ходил по комнате и напевал:
— «Выхожу один я на дорогу…» — останавливался и спрашивал: — Папаша, слышишь? Я тоже пою! — и отвечал сам себе: — Чую, сынку, чую!
Он остановился, глядя на рубиновый глаз светофора, точно вещавший беду в тумане и дождевой пыли.
Потом он вдохнул поглубже сырой воздух, провел ладонью по лбу и зашагал дальше.