и в то же время понимая, что только эти чужие смогут разыскать ее маму. И сейчас она не могла плакать.
Днем старичок-почтальон принес для мамы телеграмму. Не распечатывая, соседки ловко отвернули краешек телеграммы, прочли по складам и начали смеяться. Тогда Лене стало жаль маму, точно она была совсем маленькой, меньше соседской Люськи. Она заплакала. Потом она поймала в коридоре соседского котенка, — в Москве все изменилось к худшему за месяц ее отсутствия, — и котенок вырос, сделался почти взрослым, худым и некрасивым. Лена решила, что он болен и заброшен, как мама, и запеленала его в платок, но котенок не хотел спокойно лечиться на постели — он выпрастывал из платка грязные когтистые лапы, бил хвостом и кричал неприятным, злым голосом.
Мама пришла к обеду и, не поцеловав Лены, распечатала телеграмму.
— Ну, что ж это такое? Я больше не могу ждать! — сказала она плачущим голосом и сердито бросила портфель.
Лена уже знала, что было написано в телеграмме:
«Задержусь два дня товарища, причина серьезная».
Девочка, притаившись, смотрела на мать — она была по-прежнему хорошей и красивой, от нее шло тепло и пахло цветами, и это было очень страшно, уж лучше бы у нее на лице сделались прыщи или нос раздулся красной картошкой, как у дедушки.
Должно быть, с похожим чувством любящие люди смотрят на молодую, красивую женщину, не подозревающую, что она больна смертельной болезнью.
За обедом мама сказала, что гулять сегодня нельзя, — сильный ветер и снег.
Лена рассказала, что тетя Женя, у которой она гостила, ссорилась с дедушкой за то, что он приучил Керзона во время обеда лазить лапами на стол и что мужа Кости никогда нет дома: он все ездит на посевную кампанию. Она ни слова не сказала матери про «то», и мать ей ничего не сказала.
Вечером приехала Клавдия Васильевна, мамина подруга, стриженая докторша, с красным лицом. Мама очень обрадовалась и тотчас же стала укладывать Лену спать. Но Лена спать не хотела, она тоже любила Клавдию Васильевну и хотела с ней поговорить.
Лена болтала ногами, не давая снимать с себя ботинки, а мама стояла перед ней и упрашивала:
— Ну, Леночка, ты ведь уже большая: надо слушаться.
— Да, у тети Жени я ложилась в одиннадцать, — плаксиво возражала Лена.
Наконец она разделась и после всех горестей и волнений даже всхлипнула — такими приятными ей показались теплая постель, мягкая подушка, знакомое голубое одеяло с пуговицами. Она подогнула колени, ухватила себя за палец ноги, потом вытянулась, рассмеялась и снова свернулась калачиком, подтянула колени к подбородку. Потом она посмотрела на маму, сразу все вспомнила, горестно вздохнула и, закрыв глаза, притворилась спящей.
— Спит? — спросила Клавдия Васильевна. — Я получила твою открытку и испугалась, думала — она заболела.
Екатерина Георгиевна посмотрела на Лену и, улыбаясь, покачала головой.
— Ну, ничего! Давай сядем у окна, я шепотом буду, она не спит еще.
«Нет, сплю», — сварливо хотела сказать Лена, но удержалась.
Они сели рядом, поглядели друг другу в глаза и рассмеялись.
— Понимаю, все понимаю, — сказала Клавдия Васильевна.
— Клава, милая, ты не поверишь, в загсе уже была. Какое-то сумасшествие!
Клавдия Васильевна когда-то, пятнадцатилетней девочкой, влюбилась в студента-квартиранта, но после она увлеклась книгами, испортила зрение, надела очки, и подруги думали, что за всю жизнь она ни разу ни с кем не целовалась; она же относилась к увлечениям подруг иронически.
В глубине души Клавдия Васильевна, женщина смелая и решительная, специализировавшаяся по хирургии раковых опухолей, удивлялась и даже ужасалась тому, с каким безрассудством другие женщины влюбляются и сходятся с мужчинами, но она никому не говорила об этом и даже, наоборот, старалась показать, что для нее все эти вещи понятны, как поступки детей для педагога.
— Рассказывай, рассказывай, Катюша, — сказала она, — что за человек, как и что?
— Что же рассказывать? — сказала Екатерина Георгиевна. — Ну как тебе рассказать? Все произошло совершенно внезапно. Ты ведь знаешь мои планы: собиралась учиться, задумала огромную программу, я ведь решила Электротехнический кончить заочно: это огромная работа, ругаю себя «дурой», «гусыней» и все мучаюсь — зачем я это сделала, так было все ясно и спокойно.
Клавдия Васильевна рассмеялась, она знала, что все разговоры о любви начинаются именно так.
— Ну и что же, Катюша? Если он настоящий человек, он не помешает тебе и, может быть, поможет даже…
— Да, я это тоже думаю, — оживленно сказала Екатерина Георгиевна. — Он человек замечательный, ты ведь знаешь моего первого мужа, ну вот: полная противоположность. Нет, ты даже не поверишь, как это со мной случилось! Ну, он сильный человек, понимаешь, вот просто настоящий человек, я как-то сразу поняла: вот во всем настоящий человек, я даже не знаю, как это тебе объяснить, — вот ему можно верить, как я маме в детстве верила, — понимаешь? Он член партии, был на войне, теперь он главный инженер на заводе, из хорошей рабочей семьи, между прочим и сам был рабочим, и представь себе: некрасивый, небольшого роста, то есть объективно некрасивый, а для меня — ну, вообще глупости… Ну, вот понимаешь: я вот тоже думала — человек он чистый, честный, серьезный, наконец, мне его помощи не нужно, но если случится что-нибудь, какая-нибудь заминка, он мне по-товарищески всегда может прийти на помощь.
Она говорила и радовалась, что все происшедшее имеет разумное и простое объяснение, а в душе у нее было беспокойство, что говорит она совсем не про то и что нужно рассказать, как они ночью гуляли и как вдруг поцеловались в переулке.
Клавдия Васильевна смотрела на нее и думала:
«Господи, ну как же можно быть такой красивой! Мне бы хоть глаза такие или голос! Женщина она — во всем женщина!»
Потом она погладила Екатерину Георгиевну по волосам и сказала совсем тихо:
— Катюша, милая, зачем ты врешь на себя все? Ведь я тебя знаю: ни о чем ты не думала — взяла и влюбилась.
— Да, — сказала Екатерина Георгиевна, — правда: взяла — и влюбилась. — Она обняла Клавдию Васильевну и, глядя ей в лицо, смеясь, сказала: — Да, правда: вот взяла да и влюбилась… Клава, милая моя, ведь, ей-богу, это самое лучшее, что есть в жизни: вот так — рассудку вопреки, без плана и логики… Он ведь уехал, и я вот думаю: приедет, посмотрю на него — и умру сразу. И ничего не нужно. Я на работе очень честолюбива, — знаешь ведь, ты меня ругала; а теперь и честолюбие свое потеряла. Вчера Караваев говорит: «Товарищ Щевелева, стоит вопрос о том, чтобы послать вас на месяц в Ленинград, вас — вместо Краморова», а Краморов — крупный специалист, написал две книги, по ним курс студенты учат. В другое время я бы обрадовалась, а сейчас сказала ему: «Не хочу ехать в Ленинград». А голова все кружится, вспомню, подумаю… и знаешь — все вспоминаю переулки какие-то… снег… памятник, ну совершенно сошла с ума, и только бы он поскорей приехал… И знаешь, какое-то хорошее чувство, когда мы вдвоем — никого больше нет, а раньше все казалось, с Гришей, что нас четверо, — ей-богу, ты прости меня, что говорю о таких вещах, — но вот двое целуются, а двое смотрят и замечания насмешливые делают. А тут — как в дремучем лесу.
Клавдия Васильевна покраснела, начала сморкаться и сердито, по-старушечьи бормотать:
— Ах, черт, черт, что такое!… Ну и очень хорошо! Дура ты, счастливая дура!
С постели послышались всхлипывания, внезапно перешедшие в громкий рев:
— Уйди, уйди от меня! — кричала Лена.
Злое, деспотичное существо задыхалось от слез; глаза его были пугающие, не детские, а маленькие худые руки так слабы и беспомощны, что Екатерина Георгиевна совсем растерялась и, став на колени перед кроватью, говорила:
— Я не буду, дорогая моя, не буду! Клянусь тебе, не буду!