Он подсел к шахтерам, и они оживленно заговорили об угле, огородах, врубовых. Он расспрашивал, хорошо ли работают женщины под землей. «Вполне хорошо», — говорили соседи. И Ефремов был очень доволен, что женщины работали хорошо.
Когда официант принес ему котлету, он снова вернулся к попутчикам.
— Что, друзей старых встретил? — спросил Мортирыч.
— Нет, я их впервые вижу, — ответил Ефремов. — На редкость хорошие парни.
Голоса людей становились все громче, все быстрее, бегали официанты, все гуще делался голубой туман над головами сидевших, лампа потускнела и, точно луна, ушла в облака. И вдруг сделалось тихо, все лица повернулись к двери. Под каменной аркой стоял курчавый широкоплечий человек, с очень широким, молодым лицом, с широким, низким лбом.
— Никита, сюда иди… сюда! — закричали с разных сторон.
Человек неторопливо шел, ловко продвигая свое большое тело между стульями и столами, пожимал огромной рукой десятки рук. Верно, так же уверенно и неторопливо он, полуголый, потный и черный, протискивался между тесными стойками в глубоком угольном забое.
Музыканты встали со своих мест и, провожая вошедшего глазами, заиграли марш. Все подняли кружки.
— Да, вот этот человек работает лучше всех! — задумчиво проговорил писатель. — Подумать только: первый рабочий в огромной рабочей стране!
— Рубенс! Рубенс! — сказал режиссер. — Только Рубенс, певец человеческой мощи, должен снимать ленту в Донбассе. Теперь-то я понял все. Это гармония силы! Вот все эти люди веками создавали великую мощь человечества. Они «владеть землей имеют право», и они ею завладели.
— Верно, товарищ! — сказал Ефремов и подумал: «А не зря деньги получают художественные ребята».
Ему было хорошо: он чувствовал себя победителем, эта весна была его весной, черт возьми! Он женился в первый месяц первой весны, весны, охватившей всю его страну. И ему казалось, что заводы так велики, и солнце так ярко светит, и так хорошо горьковатое пиво, все хорошо — оттого, что он, Ефремов, счастлив.
— Взгляните-ка, — сказал режиссер, — вот вам совсем неожиданное явление: хилый провизор, мастер клистиров и глистогонных средств, вошел в храм силы.
Ефремов посмотрел и радостно расхохотался.
— Гольдберг Миша! Гольдберг! — закричал он.
Маленький, тощий человек оглянулся и замахал руками. Режиссер с удивлением смотрел, как человек шел к их столу. Все, оказывается, знали его.
— Сюда садись, сюда! — говорили со всех сторон.
— Что ж, мы с тобой каждый день будем встречаться? — спросил Гольдберг, подойдя к товарищу.
— Выходит, да! А ты, брат, за этот месяц совсем какой-то зеленый стал.
— Работы порядочно: я ведь теперь и управляющий, и главный инженер.
— Ну, а вот товарищ думал, что ты провизор.
— Провизор? — Гольдберг весело посмотрел на режиссера. — Вы почти угадали: мой отец был провизором.
Режиссер улыбнулся и поклонился, прижав ладонь к груди.
Они выпили по кружке пива и поднялись наверх. В темном коридоре Гольдберг споткнулся, сердито сказал:
— Ну-ну, в шахте никогда не спотыкался, а здесь второй раз уже — гроб какой-то. И крысы здесь. Ты вот к нам на рудник приезжай, мы гостиницу построили! Сосной пахнет.
Они вошли в комнату. Ефремов распахнул окно.
— Ну что, надолго в наши края? Нового ничего? — спросил Гольдберг.
— Женился.
— Ты? Ну да?
— Ей-богу! Вчера или позавчера, вернее.
— А Васильев что?
— Что? Ничего.
— Что ты говоришь? Ну и как, что? — Гольдберг подошел к Ефремову и посмотрел ему в лицо: — Значит, не поедешь со мной? Спешишь обратно?
— Да уж сам понимаешь.
— На один день, а? Я тебе покажу замечательную шахту, стадион, сосны у нас растут, — ни у кого не растут, а у нас — да — песок подсыпаем. А какая весна у нас! Честное слово, поедем, я глазам своим не верю: это же первая настоящая весна в Донбассе! Ты понимаешь — весна всюду! Под землей весна! Ну, хоть переночуешь у меня, а?
— Нет, брат, как-то не могу.
— Я вижу, что не можешь, — и по глазам, и по голосу, и по носу видно…
Ефремов мотнул головой и рассмеялся.
— Ты лучше в Москву приезжай, я вас познакомлю. И жену свою привози. Домами будем встречаться.
— У меня ушла жена, — сказал Гольдберг и покашлял. — Когда я вернулся из Москвы, ее уже не было, письмо оставила и шкафы все оставила, а сама уехала.
Он подошел к раскрытому окну, долго смотрел на весеннюю полную холодных огней ночь. Ефремов положил ему руку на плечо.
— Ты прости, Миша, я не знал, — тихо сказал он.
Гольдберг рассмеялся:
— Ну-ну, брось! У тебя такое удивленное лицо, как у того человека, который меня принял за провизора. Теперь — что, а в первое время вот чувствую: не могу — и все.
V
Лена замечала, что мать изменилась. Она заметила это сразу, еще на вокзале, когда, подбежав к Екатерине Георгиевне, закричала:
— Мама, мама, я научилась прыгать на одной ножке! — и мать рассеянно ответила:
— Идем, доченька, дома обо всем расскажешь.
Дома мама вела себя, как случалось вести себя однажды Лене, когда, оставшись одна, она решила убрать комнату и разбила круглое зеркало. Она легко раздражалась, беспричинно лезла целоваться, два раза плакала.
Утром, когда мама ушла на работу, вошла соседка, Вера Дмитриевна, старшая по квартире, и рассказала Лене, что мать выходит замуж.
— Вы врете, — сказала Лена.
— Сироточка бедная, не вру я, сама все своими ушами слышала, — говорила Вера Дмитриевна и гладила Лену по волосам.
Потом она сказала Лене, какое теперь время: женщины поживут с мужем год-два, народят детей — и разойдутся, а бедные младенцы мучаются и терпят.
— Вот чем твой папаня плохой? — спрашивала Вера Дмитриевна. — Молодой, красивый, устроенный хорошо, а она его кинула, а этот, второй, — маленький, невидный, против твоего папы он ничего не стоит. Зачем она папу твоего мучит?
Лене стало очень страшно от этих разговоров; она сидела тихо, округлив глаза, сложив руки на животе, и губы у нее дрожали. Она понимала, что мама виновата и ведет себя постыдно. Но еще больше ей становилось жутко от своей беспомощности; так жутко ей сделалось раз на Театральной площади, когда она потерялась в толпе и мгновение стояла, боясь плакать, чтобы не обратить на себя внимание чужих людей,