увел коровку со двора. У него стало пять коров, а у меня – ни одной. У меня двое маленьких без молока померли, а они смеялись и радовались. Пусть теперь плачет…
Тем же вечером бабушка долго молилась перед темными прямоугольниками икон в углу дома и даже заставила меня встать рядом с ней на колени. Через две недели в деревне были похороны – хоронили того самого заросшего мужика, что сидел у нашей калитки, – и бабушка, вопреки обязательным для всех деревенским правилам, не пошла ни на похороны, ни на поминки…
Ее саму хоронили зимой, в лютые крещенские морозы. В ту пору я служил срочную, и, когда пришла телеграмма от деревенской соседки, старшина роты, не подумав, переодел меня в парадную форму. Мне пришлось идти в ботиночках от ближайшего к бабушкиной деревни города десять километров пешком в мороз и по глубоким снегам. Но я все-таки застал ее еще живой, и бабушка, последний месяц лежавшая в беспамятстве, пришла в себя и протянула мне руку. К тому времени я уже знал, почему из своих многочисленных внуков именно меня она растила и пестовала все эти годы и, не задумываясь, взял эту прозрачную и невесомую ладошку. Она улыбнулась и навсегда закрыла глаза…
Когда истек срок моей службы, возвращаться мне было некуда. Мать умерла, когда я еще учился в школе, а отец, женившись во второй раз, стал пить еще больше и однажды, не дойдя несколько шагов до своего дома, упал у забора на спину и задохнулся собственной рвотой. Это дало повод моим старшим сестре и брату обвинить мачеху в смерти отца и на этом основании с полным моральным правом отсудить у нее родительский дом. Дом они тут же продали, а деньги поделили. Поскольку я был младшим, холостым и служил в армии, они обоснованно решили, что в армии человек и так всем обеспечен, поэтому меня из числа наследников исключили. Возвращаться мне было некуда, денег, чтобы купить гражданскую одежду не было тоже, поэтому ничего не оставалось, как последовать решению старших и остаться в армии. Еще до службы по настоянию бабушки я закончил медицинское училище и стал фельдшером. Фельдшеры-прапорщики армии были не нужны, и мне пришло переквалифицироваться в старшину роты. Фамилию мне удалось сменить без особых хлопот: командир части сначала удивился, но когда я объяснил, что у бабушки моей выжили только дочери, а у отца и без того хватает внуков, он подписал рапорт…
Стоявшая передо мной бутылка давно опустела, и я, повернувшись, достал из холодильника новую. В этот момент дверь за моей спиной тихонько распахнулась, и в кухню неслышно скользнула Аня.
– Викентий Иванович!
– Садись, помощница!
Она послушно примостилась на стуле, но посмотрела на меня неодобрительно. Я сделал вид, что не заметил этого взгляда. Можно было, конечно, напомнить ей, кто имеет право одобрять или не одобрять в этом доме, но сейчас этого не хотелось.
– Будешь? – я взялся за бутылку.
Она отрицательно покачала головой.
– Тогда я один.
– Может вам хватит? Вторая бутылка…
Секунду я, раздумывая, смотрел на нее, решая: прогнать или сделать вид, что ничего не слышал. И выбрал второе. Молча наполнил до краев стоявший на столе стакан и осушил его в два глотка. Водка знакомо обожгла горло и жестким теплом ударила в желудок. А вкус спирта тут же исчез, занюханный корочкой хлеба. Так когда-то пил мой отец…
– Я же говорила вам, что не надо ехать… – она смотрела на меня взглядом встревоженной матери. Хотя моя мать никогда за меня не тревожилась…
– Провидица. Кассандра ты наша…
Я погладил ее по щеке. Она, всхлипнув, вдруг схватила обеими руками мою ладонь и прижала ее к лицу.
– Видишь ли, Аннушка, от того, уехал я или остался, ничего не изменилось бы. Это обстоятельства. Те самые, которые от человека никак не зависят. И не надо обвинять в них невиновных. Ясно?
Я еще что-то говорил, а она смотрела на меня, раскрыв глаза. За окном давно сгустился черный весенний вечер, у подъезда моего дома стояла черная машина, где настороженно следили за выходящими из дверей двое в черных костюмах, и на душе у меня было также черно и тоскливо. И хорошо, что в такую минуту в моей одинокой квартире оказался человек, способный дружески выслушать историю жизни несчастного и запутавшегося в обстоятельствах мужика. Каким бы ты ни был сильным, когда-нибудь каждому хочется, чтобы тебя выслушали и пожалели…
Час назад я говорил с Оксаной. Она послушно позвонила из автомата – я это понял по индикатору моего телефона, не определившего номер, – и мне пришлось сказать ей то, что говорить не хотелось. Что ей теперь нельзя показываться в аэропортах и вокзалах, потому что теперь фамилии из обоих ее паспортов известны (только дома я понял, как умело купил меня человек с усиками время последнего разговора), и что ей теперь вновь надо переходить на нелегальное положение, как несколько лет назад, когда мафия искала ее за долги. Но в тех долгах она была виновата сама, а в эту историю втравил ее я. И тогда ей было легче, потому что ее хотя бы номинально могла защитить милиция. Сейчас же милиция, скорее всего, ее искала – не было причин сомневаться, что наши соответствующие органы уже обратились к коллегам за помощью. Ее могли объявить и в международный розыск. Как бы не относились к молодому государству со странным политическим режимом к западу от государственной границы, но объявленного в розыск человека там задержат и вернут назад. Потому что, несмотря на всю нелюбовь к России, наших уголовников там любят еще меньше, а разбираться, кто в самом деле уголовник, а кто нет, Запад не будет. Самая страшная мафия – это государство в руках мафии…
Прощаясь с Оксаной, я нажал комбинацию кнопок на аппарате. И умная машина ответила мне непрерывным сигналом в наушнике – мой телефон прослушивался…
У меня еще хватило сил встать из-за стола, раздеться и почистить зубы. Сумерки подступающего забытья уже сгущались в моем сознании, когда под одеяло скользнуло чье-то горячее и упругое тело. И я чисто инстинктивно обнял и прижал его к себе…
6.
Тревожная мелодия входного звонка ударила и продолжилась, не переставая, заполнив своим невыносимым звуком все вокруг. Очумело вскочив на постели, я затряс головой, стремясь стряхнуть этот надоедливый звон, но он не умолкал, тяжело ударяя по барабанным перепонкам. Машинально я резким рывком откинул одеяло, и из-под него показалась узкая девичья ступня с покрытым красным лаком ногтями. Я перевел взгляд левее: Аня спала, уткнувшись лицом в подушку, и надоедливый звук заставил ее только больше натянуть одеяло на голову.
Не успев еще толком осознать случившееся, я вскочил и, пошатываясь, побежал на тревожный звук. Задевая плечами за косяки и спотыкаясь об оставленную в прихожей обувь, я подскочил к двери, сдернул цепочку и повернул ручку замка. 'Надо бы спросить кто', – мелькнула запоздалая мысль, но то, что я только что видел в своей спальне, вытеснило из головы все остальное, и я нажал на ручку…
Удар, профессиональный и точный, пришелся мне в левую челюсть. Падая, я зацепил рукой дверь стенного шкафа, она распахнулась и на секунду задержала нападавших, поэтому я успел сгруппироваться, свернувшись калачиком. Они били меня жестко и умело, метя носками черных ботинок в самые болезненные места. Поджав колени к груди и закрыв голову руками, я не сопротивлялся – сейчас это было бессмысленно. Сквозь узкую щель между пальцами я видел их лица, потные и напряженные, и узнал обоих – это были 'бодигварды', с которыми я так невежливо обошелся вчера в гостинице. Сегодня они возвращали долг – и с лихвой: ожесточенно и, никем не сдерживаемые, пиная беззащитное тело на коврике в прихожей. Единственное, что мне оставалось: не обращать внимания на боль и постоянно двигаться, не позволяя им попадать носками ботинок в позвоночник и почки.
Они трудились надо мной с минуту или две, толкаясь в тесной прихожей; и теснота, к счастью, им надоела быстро. Худощавый – тот, что оказался вчера свидетелем записи и менее битым, наконец плюнул и достал из-за пояса короткую резиновую дубинку. Вернее, стальной тросик, запаянный в резину, – оружие спецвойск в советские времена, запрещенное впоследствии, но кое-где еще нежно любимое и сохраняемое.
Мне удалось угадать направление первого удара и двинуть ногой вниз, смягчая его. Но все равно дикая боль, несмотря на остававшуюся со вчерашнего в теле анестезию, перехватила дыхание и заставила опустить руки. В следующее мгновение огненный шар вспыхнул у меня перед глазами, и все исчезло…
Праздничный Дед Мороз сидел рядом со мной и, улыбаясь, ласково смотрел на меня лукавыми черными глазами. У Деда Мороза была коротко подстриженная седая борода, такие же седые с вкраплением черного вьющиеся волосы, и одет он был в накрахмаленный белый халат.
Я осмотрелся. Длинный коридор, залитый тусклым светом лампочек накаливания, тянулся за спиной Деда Мороза и терялся за дальним поворотом. Справа и слева были шероховатые стены, выкрашенные унылой больничной краской серого цвета, а позади в такой же стене подслеповато отсвечивало торцевое окно. Я находился там же – на койке в коридоре травматологического отделения, где меня оставили после процедурных дел. Я глянул на часы – дело шло к вечеру. Перед гипсовкой мне что-то вкололи, и я проспал полдня.
Дед Мороз улыбнулся, и широкие паутинки морщин побежали от его глаз к вискам.
– Здравствуйте, Михаил Борисович!
– Здравствуйте, – снова улыбнулся он и накрыл пухлой ладошкой мою руку. – Как себя чувствуете?
– Нормально.
– Ничего не болит?
Я прислушался к себе. Ныла нога, и в голове слегка постреливало.
– Терпимо.
– Правильно. Ушиб голени и шишка на голове. Не тошнит?
– Нет вроде бы.
– У вас крепкая голова.
Я глянул вдоль койки. На левой голени – от щиколотки до колена – белел гипс.