все эту дутую кобылу купили. Я все жду, когда же вы это поймете и бошки им пооткручиваете, чтобы прочим неповадно было. Но даже ты… Даже ты!
– Гур! Гур! Господи, Гур… Замолчи! Замолчи, я тебя умоляю…
– Нет, – Гурьев так стиснул зубы, что огромные желваки вспухли у него на щеках. – Хва shy;тит. А если вы не поймете… Если я увижу, что это важно для моей совести и самости – я воевать с ними стану. Воевать, понятно?! Уж не знаю, как это у меня получится. Но, думаю, не слишком плохо.
– Воевать?!?
– Да. Потому что нормальную жизнь нельзя просто так отдать этим упырям, кинуть псам под хвост. За нормальную жизнь теперь надо биться не на живот, а на смерть. Ира, ну, хотя бы ты не смотри так на меня и поверь, что я говорю правду! Правду и на этот раз. Потому что я не обманывал тебя никогда. Недоговаривал – каюсь, это было. Но не лгал. Слышишь?!
– Да, да. Господи, в это невозможно… просто кошмар какой-то. Знаешь… Я люблю тебя, и мне всё равно, что ты думаешь по поводу переписки Энгельса с Каутским. Это правда. Гур… Ты самый лучший на свете, Гурьев. Самый умный, самый смелый, самый сильный. И самый красивый. Тебе кто-нибудь говорил, что ты очень красивый?
– Мама. И ты. Но женщины склонны к преувеличениям.
– Ты даже сам не знаешь, какой ты.
– Почему?
– Потому что, если бы знал, и не посмотрел бы в мою сторону.
– Глупости какие, – Гурьев обнял Ирину за плечи. – Идём.
– К вам?
– К нам.
Ирина проснулась оттого, что почувствовала – Гурьев не спит. Она так и не привыкла к жёстким – после родных перин – футонам, на которых спали и Гурьев, и его домашние. Ирина пошевелилась:
– Гур.
– Что?
– Прости меня.
– Что ты, Ириша?
– Я ведь всё понимаю. Просто мне очень страшно. Пока не думаешь об этом, кажется, что всё хорошо. Ну, почти. Гур… Понимаешь?
– Да. Это я понимаю. Очень даже хорошо понимаю.
– Может быть… Я… Я не знаю, я, на самом деле, не могу, наверное, об этом сейчас не стоит… Но… Ты никогда не думал, – может быть, лучше… Уехать?
Гурьев долго молчал. Ирина осторожно потормошила его:
– Гур?
– Уехать – куда?
– В Париж. В Лондон. Куда-нибудь!
Он снова молча лежал так долго, что у Ирины в груди начал расползаться мертвящий холод. Она готова была разрыдаться, проклиная себя за то, что осмелилась завести этот разговор.
Гурьев привлёк её к себе:
– Родители собираются заграницу?
– Да, – выдохнула Ирина. – Да. Гур, Боже мой… Папу пригласили в институт Пастера. Ты же знаешь, он довольно близко с Алексеем Максимовичем…
– Знаю.
– Я сказала, что не поеду.
– Почему?
– Я никуда не поеду без тебя. Мне нечего делать без тебя, Гур. Нигде. Понимаешь?
– И что они сказали на это?
– Ты знаешь, как они к тебе…
– Знаю. Это их шанс уцелеть, зайчишка. И твой.
– Гур!
– Я не уеду, – Ирина, глядя в его лицо, увидела, как оно затвердело. – Нет. Это моя страна. Её защищал мой дед. Десятки поколений предков моего отца сражались за неё. Это моя земля. Не Париж. Не Лондон. Не Берлин. Я здесь. Пусть эти катятся отсюда ко всем чертям. А вас… Вас я вряд ли смогу как следует защитить. Помнишь, что я говорил? Там, в Питере? Я ошибался. Я не готов. Мне предстоит долгая дорога, и мне придётся идти по ней одному.
– Вот как, – Ирина отстранилась и села, сжав у горла воротник гурьевской рубашки. Так и не научилась спать без тряпок, подумал Гурьев. Бедная моя девочка. – Значит, ты давно всё решил…
– Я уже говорил тебе. Ириша. Я тебя люблю.
– Нет.
– Да. Ты это знаешь. Но это не всё. Кроме любви, есть долг, честь и Отечество.
– Нет, Гур, – голос Ирины дрогнул. – Ничего нет, кроме любви. Когда нет любви, ничего не имеет смысла. Давай распишемся и уедем. А там… Там – делай, что хочешь. Учись, езжай в Японию. И я буду тебя ждать, сколько потребуется. Хоть сто лет. Тебя здесь убьют, Гур. Они тебя убьют, понимаешь?! Никогда не простят тебе, какой ты. Ты сильный, но воевать с ними со всеми не можешь даже ты. Пожалуйста.
– Вот, – Гурьев повернулся, подпёр щёку ладонью. – А ты ломала голову, куда деньги девать. Пока вас соберёшь, поседеешь. Особенно с твоей мамочкой.
– Мерзавец, – шёпотом проговорила Ирина, и слёзы покатились у неё из глаз. – Гур, какой же ты всё-таки мерзавец. Мальчишка. Хочешь от меня избавиться, да? Ну, и пожалуйста. Пожалуйста…
Она ещё долго тихонько всхлипывала у Гурьева на груди, пока не уснула. Ирине снилось, что она летит вместе с ним на огромном цепеллине, а внизу – парижские кварталы, Триумфальная арка и Эйфелева башня. Небо – такое пронзительно-синее, а на Гурьеве – белая, ослепительно белая форма с золотым шитьём, якорями и эполетами. И фуражка с белым околышем.
Москва. Май 1928
Городецкий с размаху хлопнул себя ладонями по вискам, сердито пробормотал:
– Ничего не понимаю… Чертовщина какая-то!
– Пойди Бате пожалуйся, – Герасименко воткнул папиросу в массивную, похожую на ендову, бронзовую пепельницу. – Он тебя полечит.
– И пойду, – буркнул Городецкий. – И пойду.
Минуту спустя он входил в кабинет к Вавилову. Ну, кабинет – громко сказано. И всё-таки. Остальные сотрудники отдела по борьбе с особо опасными преступлениями размещались все вместе в комнате площадью метров сорок. И только у Фёдора Петровича был выгорожен отдельный закуток, громко именуемый, с подачи Городецкого, «кабинетом», «стены» которого не доходили до потолка.
– Фёдор Петрович, надо пообщаться.
– Проходи, сынок, – кивнул Вавилов. – Жалуйся.
Городецкий вздохнул. Жалуйся – одно из любимых батиных словечек-присказок. А вот как пожалуюсь сейчас, не обрадуешься, подумал он.
– Давай, Фёдор Петрович, вместе подумаем. А то чем больше я над этой ситуацией ломаю голову, тем больше и больше у меня вопросов.
– Излагай.
– Мне такая странная семейка в жизни не попадалась, Батя. Ты посмотри только. Убитая, Уткина Ольга Ильинична – переводчик, справка с места работы – шесть языков, включая японский. Не замужем. И вроде бы не была никогда. Сын носит фамилию Гурьев. Я документы его погляжу ещё, но, судя по рапорту Рудакова, парень вёл себя…
– Как? В рапорте ничего про это нет.