любезный, в станице. Может, и есть в твоих словах правда. Только я сейчас не настолько трезв, чтобы всю её уразуметь. Да и ты тоже выпил немало, наверняка и у тебя в голове путается…
– Это есть, – согласился со вздохом Гурьев.
– Так и порешим. А Григорий Михалычу я всё одно буду о нашей одиссее докладывать, и уж про тебя расскажу, будь спокоен!
– А может, не стоит? – вдруг проговорил Гурьев задумчиво.
– Это почему?! – уставился на него Шлыков.
– А потому, Иван ты мой Ефремович, – Гурьев опустил веки, помотал головой. – А ну как решит славный атаман, что я в политику его лезу? Не желаю ведь я в политику, Иван Ефремович. Людей бы поберечь! Не готов я сейчас к политике. Не знаю я ничего. В течениях подводных не ориентируюсь. Воздух сотрясу только, переполоху наделаю да, не ровен час, разозлю кого. Не хочу я. Не хочу!
– Ох, Яков Кириллыч! Что ж так терзает-то нас Господь? За что? Может, и в самом деле зря мы столько кровушки пролили? А ведь была и невинная кровь, была, что греха таить. Война ведь…
– И я о том же, Иван Ефремыч. И не знаю я, как нам быть. Совсем не знаю. А надо бы. Теряем ведь мы Россию, атаман. Если уже не потеряли.
– Мы? Ты на себя-то не бери, не твой это грех, – омрачился лицом Шлыков. – Сколько лет тебе было, когда гражданская закрутилась, Яков Кириллыч?
– Семь, – усмехнулся Гурьев.
– Это что ж… Десятого года ты, что ли?! – изумился Шлыков. – Ох, Матерь Божья! Это тебе девятнадцать сейчас?
– Нету ещё, – пригорюнился Гурьев. – Декабрь вон как далеко.
– Ну, дела, – тихо проговорил, качая головой, Шлыков. – Какой же твой грех-то, Яков Кириллыч?!
– Грех, возможно, и не мой, – тихо произнёс Гурьев. – А расплачиваться за него мне предстоит. Мне и остальным. Детям, Иван Ефремович. И куда это годится, скажи на милость?
– Яков Кириллыч… Не рви душу.
– Я не от водки, Иван Ефремович. Водка тут ни при чём, хоть ты её и хлещешь, как воду.
– Эх, проклятая… Вот ты говоришь, Яков Кириллыч, – что жиды-то, мол… А ведь дымку*
– Ах, бедненький, – оскалился Гурьев. – Спаивают тебя. А ты не пей! Прояви гражданское мужество и народную мудрость – перестань пить, и всё! Как меня напоить, если я не хочу?! А вот если захотел – тогда совсем другое дело. Тогда спаивай меня, не спаивай – всё едино напьюсь. Или не так?
– Так.
– А ещё я тебе про жидов расскажу, Иван Ефремович. Очень меня этот вопрос занимает, признаться. Ты думаешь, у них счёт к империи меньше? Сто пятьдесят лет тому они вдруг сделались подданными русского царя. Их кто-нибудь спросил, хотят ли они? Раз. В одночасье все указы и грамоты, что их защищали, польскими и литовскими королями выданные, сделались ничем. Два. Вместо самоуправления или управления – кагал развели, разодрали народ, позволили одним грабить безнаказанно, а других лишили даже возможности толком пожаловаться. Три. Кагал и охотники в солдаты мальчишек с десяти лет сдавали – это что такое, Иван Ефремович? Не на год, не на два. На четверть века. А дети и русского языка- то не знали. Какие из детей солдаты?! Не предупредили, ни словом не обмолвились, – навалились, как… А черта оседлости, а процентная норма, а раскол традиционной системы обучения и воспитания, из которой вся эта социалистическая муть поднялась? А как в пятнадцатом году начали сотнями тысяч сгонять людей с насиженных мест из-за угрозы австрийского наступления, и что творилось при этом, какие безобразия? Я вам ещё могу с десяток причин и поводов назвать, но дело не в этом. Надо перестать раздавать тумаки друг другу и начать вместе делать что-нибудь стоящее. Страну из беды выручать, например.
– А даже если и так, Яков Кириллыч. Пускай и так. Однако, что же. Жиды ведь Царя умучили. Или нет?
– Подонки. Просто подонки, понимаешь, Иван Ефремович? Всякой твари там было по паре, в расстрельщиках – и еврей-выкрест, и немцы, и латышские стрелки, и русские. А приказ на это убийство отдали Ленин да Свердлов. И суть их не в том, жиды они или не жиды, а в том, что Россия им – хуже постылой жены была. Германский порядок им – икона да свет в окошке. Не в том беда, что жиды, а в том, что не русские. В этом всё дело, Иван Ефремович. Ты вот подумай, друг любезный. Все иные-прочие как прозываются? Тот – англичанин. Этот – француз. Немец. Китаец. Почему не «китайский» или «немецкий»? А? Только русский – русский. Почему?
– Ну, – Шлыков нахмурился и отставил в сторону бутылку.
– Русские, Иван Ефремович – это царские. Вот ты, к примеру, казак – а всё равно русский. Татарин – тоже русский. И калмык. И все остальные. И в княжьих дружинах кого только не было – сам чёрт ногу сломит разбираться. Но все – русские. Потому что Русь – это Цари. А Цари – это Русь. Вот такое дело, Иван Ефремович.
– Матерь Божья, – тихо проговорил Шлыков и перекрестился. – Яков… Кириллыч… Да ты…
– А они – не русские были, Иван Ефремович, не царские, – словно не замечая замешательства Шлыкова, продолжил Гурьев. – Царь им мешал своё чёрное дело творить, Россию по клочку растаскивать. И не черти они никакие, а так, бандиты и уголовники. Чужие они нам. Всем русским – чужие.
– А ты откуда же, Яков Кириллыч… Откуда ты всё это знаешь? – сипло спросил Шлыков, как-то странно на Гурьева глядя.
– Да уж знаю, – он усмехнулся. – Был у меня такой каприз пару годков тому назад. Нет ничего тайного, Иван Ефремович. Есть те, кто желает знать, и кто не желает.
– Во как…
– Ты пойми, Иван Ефремович. Россия – страна тысячи лиц и держава множества языков. В этом её сила, залог её вечности. Орёл её герба смотрит и на восток, и на запад. Никакую другую страну за исключением, быть может, Америки, столько людей, самых разных и совсем друг на друга не похожих, не числят своей Родиной. И русский Царь до тех пор был настоящий Царь, пока ко всем своим подданным относился равно спокойно и справедливо. Пусть будет царь, разве я против? Только как символ Божьего мироустройства, что смиряет гордыню и похоть людей, а не одна голова, которая всё за всех решает. Это глупость, и ничего больше. Придётся думать самостоятельно. И в будущей России, если она захочет Россией остаться, иначе никак невозможно. Ты уж мне поверь, пока просто на слово. А насчёт жидоморства… Мне лично оно особенно не нравится, по целому ряду причин. Я, конечно, не настолько наивен, чтобы думать, будто оно совсем и навсегда исчезнет. Но вот чтобы поводов для него было поменьше, я позабочусь. В том числе в виде дремучего и во всех смыслах предосудительного невежества, – глядя в растерянное лицо Шлыкова, Гурьев усмехнулся и похлопал его по колену: – Соглашайся, Иван Ефремович. Ей-богу, не пожалеешь.
– А она будет? Россия-то? – глаза Шлыкова сделались совершенно трезвые.
– Так ведь это не от меня одного зависит. Всем придётся поднатужиться. Конечно, по Маньчжуриям да Парижам отсиживаться и ждать тоже можно. Толку вот в этом совершенно чуть.
– Яков Кириллыч, – Шлыков покачал головой, от чего русый чуб недоумённо всколыхнулся. – Матерь Божья, если б мне кто раньше такие слова! Может, вся жизнь моя на иную дорожку-то вывернула. Сколько я этих комиссаров и жидов! Матерь Божья…
– Мне бы инструменты настоящие, – тоскливо проговорил Гурьев, запрокидывая лицо к потолку и сжимая кулаки. – Настоящие инструменты бы мне, господин есаул!
– Какие же это?!
– Не знаю, – почти простонал в ответ Гурьев. – Не знаю я. Узнать бы!
В Хайлар прибыли рано утром. Перегрузившись на ожидавший их уже гужевой обоз, пустились в путь, не откладывая. Ехали весь день и вечер, переночевали в хуторе Поставском и, едва забрезжили предрассветные сумерки, снова тронулись в дорогу. К полудню увидел Гурьев знакомые места.
– Я поеду вперёд. Не возражаешь, Иван Ефремыч?
– Что, за Пелагеюшкой своей соскучился? – усмехнулся добродушно Шлыков. – Скачи, скачи, Яков Кириллыч. Мы потихоньку.