бурлеск, и шутки станут сыпаться градом. Но что бы там ни было, все равно жарища окажется просто окаянной. И всегда найдется ученик, от которого ты ничегошеньки не ждал, который сиднем сидел на уроках, не раскрывая рта, скованный и зажатый, — и вдруг он словно просыпается, раскрывается, словно бутон, и те же фразы по отношению к нему звучат теперь уже чуть-чуть более благосклонно: надо же хоть как-то восславить такой подвиг. Учитель, который ставил спектакль, надеется, что комические места произведут надлежащий эффект, но больше всего зрители всегда смеются там, где ты уж никак этого не ожидал. Сначала, разумеется, когда рухнет нарисованный на картоне камин, но главным образом — когда после энергичного шепота, доносящегося из-за кулис, на сцене возникает долгая пауза. Актер, кажется, единственный, кто не слышит подаваемой уже не первый раз суфлером реплики. Молчание. Молчание. Молчание. Но наконец он вспоминает, что должен был сказать, и выпаливает: «Да перестаньте же трещать все сразу!» Ну скажите, разве это милосердно — из-за подобной ерунды столько времени веселиться? Правда, зрители-то ведь явились сюда большей частью именно в расчете на такие вот милые несуразности, составляющие изюминку всякого школьного вечера.
В любом случае после финала зазвучат аплодисменты-переходящие-в-овацию. Скромник-режиссер заставит какое-то время себя упрашивать, но потом все-таки, пока аплодисменты еще не совсем затихли, поднимется на сцену и поклонится публике. А затем только и слышны будут повсюду вздохи облегчения, только и видны будут везде сорванные с голов парики и огарки жженых пробок, которыми юные дарования рисовали себе усы и брови.
Спектакль окончен, все разошлись. Однако несколько человек — родители и учителя, не принимавшие участия в постановке, — задерживаются. Они бы тоже хотели быть чем-нибудь полезны, но только — чем?
Внезапно вопрос решается сам собой. Кто-то из них хватает стул, громоздит его на другой, а сверху венчает эту пирамиду третьим. И вот уже дрожь наслаждения охватывает всех, кто до сих пор считали себя никчемными зеваками. И все мгновенно втягиваются в добровольную трудовую повинность. Каждый понимает, что исполняет священный долг. Не глядя друг на друга, молча, они распределяют стулья по стилю и размеру, они складывают их в штабеля, они тащат их с середины зала к задней стенке, сталкиваясь на ходу, но не замечая этого, они участвуют в исступленном танце, в неистовом балете, развертывающемся на линиях, перпендикулярных сцене. И это представление со стульями — куда большая дань уважения ко всем, кто готовил вечер, чем самые громкие-и-продолжительные аплодисменты. Стыдливый энтузиазм всякий раз отмечается будто метафорой взгроможденными один на другой стульями. С красноречивым грохотом. И с неожиданно наступающей за ним тишиной — когда чувствуешь, что все уже сказано.
ТА САМАЯ ПТИЦА
Возможно, это какая-то разновидность павлина — правда, хохолок довольно странный, зато на кончике хвоста явно просматривается нечто вроде глазков… Или это райская птица? Откуда нам знать, какова на самом деле райская птица, но пышность этого имени вполне соответствует горделивости пернатого творения Божьего, которое разместилось на дне твоей тарелки. Да-да, это та самая птица. Такая родная, что даже и не скажешь, где именно уже встречал ее. Точно не у друзей. Конечно, не у них — такую посуду найдешь разве что в некоторых отелях, а иногда в квартирах, которые снимаешь во время отпуска, или еще — у людей совсем стареньких.
Между тем ты испытываешь какое-то странное удовлетворение, когда вот так вот сидишь за столом и разглядываешь эту птицу. Причем куда более сильное, если рисунок немножко побледнел от времени, выцвел, и когда ты представляешь себе, сколько горячих супов с вермишелью триумфально проливалось из половника на эту самодовольную тварь. А она, сидя на кустике, только знай себе посматривала десятками лет на Францию мелких буржуа… Подножие куста — полная загадка. Художник, по всей видимости, желал изобразить кочку, но нелепое углубление в центре придает ей неоспоримое сходство со скелетом таза. И ты рассматривал ее, когда был ребенком, тоскуя в ресторане с родителями, которые вели неинтересные тебе разговоры, так что слушать их было ни к чему. Со временем, набравшись опыта, ты мог бы расстаться с иллюзиями и обрести способность к более реалистическому восприятию. Какое там! Эта странная штука, словно подвешенная в молочно-голубом тарелочном небе, так и осталась для тебя изображением тазовых костей и ничем иным.
Если всмотреться, то окажется, что и все остальные детали кустарника столь же невероятны: вот цветки с широкими округлыми лепестками цвета бордо, а вот — рядом с ними — оранжевые и кремовые мелкие цветочки с какими-то острыми зубчиками вместо лепестков. На стебле (или стволе?) лиловатого оттенка — гнездо, выглядящее точь-в-точь как пупок, а выше и ниже — шипы, достойные того, чтобы стать защитой дворца, где покоится Спящая Красавица. Бордо, розово-лиловый, песочный — птица колоритом не отличается от куста, на котором сидит. Лучше не знать, в какой иерархии взаимовлияний все это создавалось. Птица ли породила куст или куст породил птицу? Этот павлин на самом деле не павлин, но и он, и эти ненастоящие колючки, и такие же ненастоящие шероховатости, все это отдает Востоком, правда, Востоком, озападненным столь же ненастоящими, чисто виртуальными, скрытыми от глаз, но чувствующимися под глазурью рисками. Пусть даже тарелка представляет собою почти совершенной формы круг, обрамленный по краям нежной волнистостью, где вновь возникают цветы, но уже потерявшие свой дикий вид, оказавшись выброшенными на берег…
Никакой подписи. Многие поколения веками скребли ложкой по этой фарфоровой фреске. Предполагал ли анонимный мастер, какой успех ожидает его творение? Ощущал ли масштабность этого успеха? Глупейшие моменты жизни, бряканье столовых приборов о тарелку, пресноватая, безвкусная пища… Но сколько же в ней трудных признаний и почти нестерпимого замешательства, какие же в ней запоздалые мечты и невысказанные ожидания — в ней, в той самой птице…
ПОМЕДЛИВ У ПОРОГА
До входной двери в кафешку — несколько шагов. Идешь с кем-то вдвоем, бодренько так идешь — естественно: холод ведь собачий, и ты наслаждаешься мыслью о том, что вот-вот укроешься от ледяного ветра, и прячешь озябшие руки в карманах. Уже почти и не разговариваешь — так, кинешь пару слов, потом помолчишь, потом снова фраза, и с ней облачко белого пара, и дрожь берет… Сейчас, сейчас…
Но в последний момент — всегда одно и то же. Замедляешь шаг, да что там — практически останавливаешься на тротуаре, не дойдя метра до порога. Вдруг ужасно захотелось еще немножко поболтать, ну и начинается треп — долгий и благостный. Ты неосознанно уже готовишь тело к тому, чтобы — отодвинувшись или просто откачнувшись в сторону — пропустить другого вперед: что за пустяки, проходите, проходите первым, разговариваем, не разговариваем, надо же соблюдать этикет. Нет, дело не только в том, чтобы проявить великодушие (так и быть, еще померзну, лишь бы другому было хорошо) или сыграть в «кто-из-нас-вежливее». Тебя действительно охватывает внезапное желание поговорить именно на тротуаре, в двух шагах от двери, больше того — ты видишь свой прямой долг в том, чтобы посторониться и дать пройти клиентам, которые на это уже решились, познакомившись с меню, — а решились-то они главным образом еще и потому, что заметили: вот он удобный случай кого-то опередить.
Конечно, можно было бы дорассказать свою историю и после того, как войдешь в кафе. Но так не бывает. Нужно сначала вычерпать сюжет до дна — с этой нежданной-негаданной торопливостью, с какой вы обмениваетесь теперь словами, с этим уверенным жестом вытянутой руки: проходите, проходите, я следом… Да в общем-то не так уж и холодно… А какой дивный финал у последнего фильма, или — что за ерунду порол в тот раз Менар!… И только тогда, когда все уже сказано, на губах появляется приветливая улыбка: наобщались, долг выполнен!
На самом деле в этом замедлении хода на последних метрах, в этом топтанье на тротуаре перед дверью нет никакой тайны, тут чистое притворство. То, что ты подготавливаешь таким образом, — выплеск