Было все еще очень рано, но на улицах
На площади, конечно, и следа не осталось тех ветхих прилавков, перед которыми я когда-то тянулся на цыпочках. Торговые ряды стояли, сложенные из каменных плит, и были в этот час почти пусты. В центре базара восседал на огромном мешке баронский надзиратель, он же сборщик налогов: мешок был опоясан цепью с кованым гербом, такой же герб, только поменьше, помещался на круглом животе надзирателя. Сам он был из местных; прохожие здоровались с ним без теплоты, но и без откровенного презрения. Я остановился возле пивных бочек, взял себе кружечку светлого и завел неторопливый разговор с пивоваром.
Да, с бароном поселку повезло. Сам живет и другим жить позволяет. Отдали ему луг заливной — нелюдей выпасать, дом сложили, ну, налог со сделки, ну, оброк раз в год. Зато за службу барон платит денежкой: вот, даже присматривать за нелюдью кое-кто пошел, кто посмелее. К мясоедским своим привычкам не принуждает, а что все бумаги надо писать по-йолльски — так на то писарь есть. Хороший барон, грех жаловаться, одна у него слабость — по женской части очень уж ловок. Правда, и девки наши тоже хороши: лишь бы в каменный дом, да на мягком поспать, да подарочек получить такой, чтобы подруги обзавидовались. А корни — что корням? Человеческие корни невидимы: с гнильцой они или чистые, по лицу ведь не скажешь… Нет, не такие нынче девки, как раньше. Зато барон хороший в Холмах, а в других землях куда как хуже бароны: мясоеды те еще и кровопийцы.
Пивовара отвлекли: хозяйка гостиницы «Фатинмер» прислала слугу за пятью бочонками темного. Я отошел, чтобы не мешать погрузке, и почти сразу увидел, как через площадь — от противоположного ее края к центру — движется, плывя над головами, офорл… то есть всадник. Йолльский маг.
Люди перед ним расступались, вокруг ширилось свободное пространство. Маг ехал, опустив поводья, поглядывая по сторонам с показным равнодушием. Остановился рядом с надзирателем, что-то сказал ему, не сходя с лошади. Надзиратель ответил — по-йолльски, судя по тому, как двигались его губы.
Я решил, что мне пора идти. Допил пиво, по широкой дуге обогнул площадь и от цветка — старинного каменного изваяния в виде большого подсолнуха — повернул направо.
Дом стоял по-прежнему. Как будто Цветущая никогда не горела, ее не топтали нелюди. Как будто семья Осотов, самая уважаемая, богатая, многочисленная семья во всех Светлых Холмах, не исчезла с лица земли, оставив два последних ростка: старуху, застывшую на полпути к небесным корням, и чужака, не узнающего родного дома.
А я его не узнавал.
Краеугольный столб, увенчанный изображением солнца (деревянный круг и крест на нем), стоял так же прямо, и тень от его верхушки падала на отметку «восемь» — было восемь часов утра. Над частоколом поднимался дом: каждое бревно в стене — в два обхвата. Темная крыша, резные украшения, балкон третьего этажа — полукруглый, ажурный. Сколько раз мне снился этот балкон…
Я остановился перед столбом, и моя собственная тень упала на поросший травой циферблат. Забыли мясоеды развалить этот дом, или боялись тронуть, или не знали всего, или, наоборот, слишком много знали, — теперь не важно. Вот он, дом Осотов.
Я отступил. Снова подошел. Потом, будто по наитию, опустился на одно колено. Прямо перед моим лицом оказались прожилки на дереве: кольцо, похожее на рожицу, и две светлые ленточки, ведущие вверх. В детстве именно так мне представлялись человек и его невидимые корни…
Я поднял голову.
Угол зрения. Чтобы вспомнить, как все было, мне следовало встать на колени. Посмотреть с высоты своего прежнего роста. Дом. Частокол. Ворота. Улица, по которой мы с дедом уходили, бывало, и на рассвете, и поздно вечером, и…
— Добрый господин! Вы что-то уронили?
Служанка смотрела на меня, как на сумасшедшего. Я поднялся, отряхивая брюки. Досадно. Мне нельзя привлекать внимания.
— Я потерял монету… Передайте, пожалуйста, хозяйке, что прибыл коммерсант из Некрая — по поводу продажи.
— Ах да! Ах да! — служанка засуетилась. — Проходите, любезный господин коммерсант.
Через несколько минут я вошел в ее комнату.
Бабушка лежала на огромной дубовой кровати, на льняных простынях, под балдахином из грубого льна, и льняные же волосы сливались с постелью. Ее лицо, темное, ссохшееся, неприятно напомнило лица всех, умерших от дряхлости на моих глазах.
Я сделал несколько шагов и остановился посреди комнаты.
Что-то говорила служанка. Бабушка, в отличие от меня, слушала ее — и слышала; повинуясь ее приказу, служанка принесла табурет, стопку белой бумаги и чернильницу с пером. Потом вышла и плотно притворила за собой дверь.
Бабушка лежала, откинувшись на высоких подушках, и смотрела на меня.
Ее голос, когда-то звучный и даже мощный, все еще служил ей. Она могла бы сказать, что не рассчитывала увидеть меня в этой жизни — только там, в небесном лесу, где сплетаются корни всех людей. Она могла бы признаться, что в ее памяти я навсегда останусь семилетним ребенком. Она могла бы рассказать, как одиноко и тоскливо было ей в старом доме Осотов, доме-замке, доме-крепости — без малого двадцать три года.
Все это не имело значения. А значит, не стоило нарушать тишину.
Я стоял перед бабушкой, посреди старой спальни Осотов, в которой был, наверное, зачат, и смотрел в ее зеленые, чуть поблекшие, но все еще ясные, полные мысли глаза.
Прошел, наверное, час, а может быть, больше, прежде чем бабушка опустила веки, указывая взглядом на табурет и стопку бумаги.
Я сел на пол. Придвинул к себе бумаги и, используя табурет вместо стола, принялся писать по- йолльски длинные, не имеющие силы, только для отвода глаз необходимые бумаги: контора «Фолс»… договор купли-продажи… по согласованию сторон…
Бабушка смотрела, как я пишу. Я отводил со лба упавшие волосы, поглядывал на нее исподлобья: кровать была низкая, даже с пола я мог видеть ее темное лицо, будто плывущее в воздухе над льняными подушками.
Как над облаками.
Я закончил. Поставил последнюю точку. Отобрал бумаги, предназначенные бабушке, свернул их трубочкой и с поклоном положил к ее изножью.
Тогда она впервые разомкнула губы, обращаясь ко мне.
— Спасибо, Осот, — сказала она.
Мне кажется, она благодарила меня не за то, что я приехал. И даже не за то, что молчал. Я выжил; некоторые и этого не смогли. Другие, предпочли умереть. А я, почти не имевший шансов, живу на земле, корнями в небо: я — преуспевающий столичный коммерсант. Я — внук моего деда, говорящий по-йолльски без тени акцента.
Бабушка поблагодарила меня, и я ушел. Ей необходимо было побыть одной. Я вышел со двора и долго стоял, делая вид, что заинтересован устройством солнечных часов; мне тоже требовалось время,