В Париже Гроляр чувствовал себя в родной среде, и здесь его способности раскрывались с удивительной полнотой. Ему удалось узнать, что семейный раздор разъедал сильно Прево-Лемера, что Жюль Сеген и Альбер Прево-Лемер питали друг к другу отвращение, близкое к ненависти и что при случае они осыпали друг друга бранью и ругательствами.
С тех пор как глава фирмы вследствие болезни не мог выходить из своей комнаты, эти молодые люди заведовали делами банка, причем необдуманные и рискованные операции одного и безрассудные расходы и траты другого пошатнули кредит фирмы. Напрасно маркиз де Лара-Коэлло хотел вмешаться; его грубо отстранили, и все осталось по-прежнему.
И Жюль Сеген, и Альбер ненавидели маркиза, который являлся в их глазах как бы живым упреком. Он не переставал сокрушаться об осуждении Бартеса и каждую минуту повторял, что ни перед чем не остановится, лишь бы разыскать виновных и предать их правосудию.
Через Люпена, который втерся в дружбу с прислугой дома Прево-Лемера, Гроляр узнал, что госпожа Стефания Сеген, негласно расставшаяся с мужем, жила у своих родителей, покинутая, заброшенная и забытая, проводя целые дни в слезах.
Когда Эдмон узнал о горькой судьбе несчастной женщины, его сердцем овладело глубокое сожаление, которое как бы воскресило в его душе былые чувства, когда все, казалось, улыбалось им, когда он сам любил и был, или считал, что был любим! Но этот момент воспоминаний промелькнул быстро, как молния среди темной ночи.
— Надо забыть, — сказал он себе, — и готовить месть!
Заручившись всеми необходимыми сведениями, Гроляр побывал, частью под своим настоящим именем, частью под именем Уильяма Бредли, у нотариуса Каликстена, у Менгара, у маркиза де Лара-Коэлло и Соларио Тэста с сыновьями, банкиров, погасивших подложный чек.
Кроме Гроляра, также близко принял к сердцу это дело и адмирал Ле Хелло, который, едва управившись со своими личными делами в морском министерстве, всецело отдался делу реабилитации и оправдания Эдмона Бартеса.
Со свойственной безупречно честному человеку наивной доверчивостью адмирал был глубоко убежден, что честность и добродетель всегда торжествуют в жизни и что стоит ему только засвидетельствовать истину, чтобы все поверили ей, и честь его друга будет восстановлена.
Не сообщив никому о своем намерении, он явился к Прево-Лемеру и настоятельно просил повидать его, уверяя, что имеет надобность сделать ему одно очень важное сообщение.
Едва только он назвал себя по имени, как его тотчас же провели в комнату больного.
Лемер ужасно постарел; лицо его было изрыто морщинами, а мертвенная бледность, покрывавшая его черты, свидетельствовала о медленном разложении организма; только одни глаза сохраняли прежний блеск и живость, странно противореча с общим физическим упадком больного. Он сидел в глубоком кресле, обложенный подушками; подле него находились госпожа Прево-Лемер и его дочь, обе измученные, изнеможенные и уходом за больным, и тайным горем, разъедавшим их душу.
Адмирал прежде всего извинился, что нарушает спокойствие больного, но последний ответил ему любезно:
— В настоящее время у нас истинные друзья так редки, что праздником надо назвать тот день, когда нам приходится видеть одного из них!
Ободренный этим приемом, адмирал без утайки рассказал больному цель своего посещения.
— Милейший мой Лемер, — сказал он, — если бы я вас не знал как безупречно честного человека, то не позволил бы себе даже и беспокоить вас… Но вы сами поймете, что при данных условиях мне было трудно, если не невозможно, отложить этот визит; я приехал просить вас помочь мне исправить большую, вопиющую несправедливость.
— Несправедливость? Я не понимаю вас, адмирал!
— Я говорю об Эдмоне Бартесе.
При этом имени, столь смело и столь открыто произнесенном при нем, старый банкир невольно содрогнулся, а обе женщины выразили соболезнование на своих лицах.
— Бедный страдалец, — прошептала Стефания, взглянув на свою мать.
— Эдмон Бартес, — с усилием повторил больной. — Ах, если бы он был здесь подле нас, все несчастья, поражающие нас и грозящие еще обрушиться, были бы устранены…
Ах, почему он в минуту забвения обманул мое к нему доверие и оказался виновным в…
— Виновным?! — прервал его адмирал. — Полноте! Я уверен, что даже ваши дамы не верят в эту виновность!
— Но суд определил!
— Суд! А разве это первая судебная ошибка? Разве это первый несчастный, невинно осужденный на каторгу? Этот несправедливый вердикт должен быть пересмотрен, немедленно пересмотрен, и вам придется заявить по чести и совести, что Эдмон Бартес никогда ничего у вас не похищал.
— Но ведь Бартес теперь обвиняется в побеге с каторги, и никто не знает, где он и что с ним.
— Я знаю. Когда моя эскадра, которой я командовал, заходила в Океанию, я видел его, долго беседовал с ним — он уверил меня в своей невинности. Я не мог не поверить: сама правда говорила его устами. Он теперь свободен, но для такого человека, как он, что такое свобода без честного имени? Он обвинял вас в способствовании его осуждению и называл вас даже главным вдохновителем этого неслыханно несправедливого приговора!
— Меня?!
— Да, вас!
— Ах… Еще этого подозрения или, вернее, оскорбления не доставало! Скажите, адмирал, считаете вы меня способным на подобный недостойный, подлый поступок?
— Нет, мой друг, и я не переставал повторять это вашему бывшему кассиру. Я говорил ему, что в данном деле есть какое-то роковое недоразумение, какая-то мрачная тайна, скрывающая истину!
— Все мы любили Бартеса, как сына, да и он уже был им наполовину благодаря тем чувствам, которые связывали нас… И мое внутреннее убеждение говорило мне, что он невиновен, но ввиду доказательств, обвинявших его, ввиду рассуждений господ судей моя уверенность в нем мало-помалу таяла, пропадала, и перед моими глазами выступила только вся низость этого поступка.
— Я это понимаю, вас сбили с толку перипетии суда, бездушное и бессмысленное красноречие прокурора, но ведь это их дело, их призвание — выдавать светляков за фонари и извращать все понятия и представления людей!
— Но теперь, когда приговор уже произнесен, что же я могу сделать?
— Что вы можете сделать? А вот что! Загляните в глубину вашей души, испытайте вашу совесть и скажите мне прямо, без оговорок, виновен ли, по-вашему, Бартес или не виновен!
— Он не виновен! — сказала госпожа Прево-Лемер.
— Невиновен! Я утверждаю это во всеуслышание! — воскликнула Стефания.
Больной закрыл лицо руками и глубоко вздохнул.
— Невинен… невинен! — прошептал он. — Если бы я только имел хоть малейшее доказательство, если бы могли указать виновного, даже будь он нашего дома, я стал бы действовать, как того требует от меня моя совесть: дни мои сочтены, и я не хотел бы умереть с таким грехом на совести!
— Ну, а письмо Бартеса, разве оно уже не есть доказательство? — заметила Стефания.
— Увы, это была только протестующая угроза!
— Нет, не угроза, а крик возмущения, крик негодования и протест! — сказала молодая женщина.
— Что же особенного в этом письме? — спросил адмирал.
— Вот, читайте! — сказала госпожа Прево-Лемер, взяв из резного ящичка, стоявшего на столе, вскрытый конверт и протянув его гостю.
Это было письмо Эдмона, написанное им перед его отъездом в Новую Каледонию.
Адмирал Ле Хелло прочел его: