профессиональной неадекватности и личной неблагодарности, не заглядывал в его келью на сервере narod.ru. Теперь, раздумывая над этой странной историей сдачи и гибели постсоветского интеллигента, я обратился к размещенным на сайте текстам — особенно к публицистическим. Поразительно, насколько мало в них о литературе и насколько много — о народе и нравственной ответственности, о том, что интеллигенты вообще и литераторы в частности не смогли, не сумели, не осознали, и т. д. и т. п. Тексты эти перегреты, они выкрикиваются — и их митинговый захлеб вступает в трагикомическое противоречие с их размещением на домашней страничке, на которую, если верить поисковой системе Google, ссылаются общим счетом не более десятка других пользователей Интернета. Последнее сочинение Медведева — объяснение по поводу выхода его книги, каковой выход, среди прочего, дает ему повод для заявлений вроде «Не знаю, как издательство „НЛО“, а я отрицательно отношусь к вступлению России в ВТО», — выглядит уже сущим фарсом, на грани объявления себя королем Испании. Вместе с тем кое-что здесь и справедливо: интеллигенты и литераторы много чего не сумели и не смогли, а нравственная ответственность, безусловно, должна иметь место. Но ты-то, Кирилл Медведев, руки свои 22 сентября 2003 года умыл. Так что про нравственную ответственность я теперь предпочел бы послушать кого-нибудь другого.
Все это, не забудем, не касается никак поэзии Медведева. Про стихи до 22 сентября 2003 года мое мнение прежнее — они замечательны. Про стихи после 22 сентября 2003 года я не скажу ничего: ведь Кирилл Медведев больше не хочет участвовать в движении символического капитала, а любое мое высказывание о нем так или иначе, в той или иной мере повлияет на его авторскую репутацию. Скажу про другое: жест издательства, выпустившего книгу Медведева, видится мне — помимо всего прочего — как жест, ставящий эстетическое над этическим: тексты Медведева хороши, значит, они должны быть изданы. Мне близка эта позиция в принципе — но в данном конкретном случае я бы от этого принципа отошел: для девятого круга, по дантовской классификации, должны действовать отдельные правила. А стихи — им ничего не сделается: могут и подождать.
Честное политическое.
Поэт говорит обо всем.
Говоря о поэте, приходится поэтому либо повторять его, либо говорить о том, что осталось: ни о чем.
Если можно еще приписать какую-то степень бытия «обществу», а затем приписать ему как бытийствующему некоторые «потребности», если пойти на все эти условности, то можно сказать, что обществу нужны стихи поэта. Вот этого поэта вот этому обществу.
Не позавидуешь критику, отважившемуся судить поэта: столько тот ему уже назапретил, настолько уже предвидел все глупо-ритуальное, что критик считает нужным писать, поскольку считает, что канон жанра, то есть критики, этого от него непременно требует.
Поэт честен.
Вот, пожалуй, единственное, с чем ему не захочется спорить. Хотя он любит спор и предпочитает здоровую войну улыбчиво-поддакивающему перемирию или заранее-со-всем-соглашению.
Он честен, хотя терпеть не может — в том числе, если не в первую очередь, в себе (это касается всего, что он терпеть не может), — хотя терпеть не может так называемый искренности, которая полагает, что наивности (читай: глупости) достаточно, чтобы достичь простоты.
Его честность — что угодно, только не последовательность. За эту последнюю он не даст и гроша своего поэтического и гражданского капитала.
Он находит в себе старомодную пару поэта и гражданина. И старомодно видит в гражданине нечто большее, чем борца за
Его честность — не верность каким-то обязательствам. Хотя он хотел бы быть верен чему-нибудь. Вообще, поэт есть многое из того, чем бы ему не хотелось быть. Обратное тоже верно: ему хочется (иногда, поскольку
Этот разрыв, совсем не уникальный, наоборот, знакомый многим читателям и просто людям (пока-еще-не-читателям, включая сюда и так-никогда-и-не-читателей), он, поэт, про— и переживает честно, не увиливая, как свой удел, или постепенно осознавая его как свой.
Поэт что-то делает с поэзией. То есть он вдруг замечает, что что-то с ней делает, хотя поэзией не занимается, не хотел заниматься, в смысле поэзией как темой. Посмотрев на поэзию «после себя», он, не без удивления и легкого стыда за ненароком совершенный вселенский катаклизм, обнаруживает, что она уже
А читателю. И в этом смысле все же ему и мне как читателям.
Заметив содеянное, поэт задумался над собой-поэтом, над поэзией.
Ему, конечно, приходилось думать о них и раньше. Думать и давать думать. Think and let think.
Как человек он существовал там-то и тогда-то, в городах и девушках, как поэт — в буквах, словах, стихах, циклах, сборниках, на сайтах, в книгах.
Он принимает участие, является частью, но и не так, чтобы хотел этого, чтобы был в восторге. В этом он тоже
Согласно воле какого-то злого гения, бесконечный по смыслу и масштабу акт поэтического творения (что, впрочем, тавтологично: достаточно либо «поэзии», либо «творения») должен зачем-то перетечь в глупый ритуал: общение с издателем, гранки, исправления (господи!), сверки, присвоение почетного ISBN, типография, цена, магазины…
За что?
Виртуальное бремя (п)оказалось на порядки легче бумажно-чернильного. Тут тоже свои ритуалы, но какие-то как будто менее навязчивые.
Но книга остается мифом с присущей ему цепкостью. Все ждут, когда появится — книга. Поэт не без ужаса обнаруживает, что ждет и он. Когда выйдет — книга. Она — миф и производит миф. Книга и весь ее мир, вся ее индустрия от редактора до критика, глотающая и переваривающая любое, самое всёотрицающее поэтическое слово. И даже более того: желчь, отрицание, проклятие проявили себя (как говорят: «зарекомендовали себя») прекрасными пищеварительными ферментами.
Поэту больно. В эти минуты он жалеет себя больше, чем мир, хотя кажется: куда больше?
Тогда он хочет рявкнуть, ударить, но рявк, удар получаются стихами.
Тогда он пишет манифест. Он знает: уж что-что, а разницу между стихотворением и манифестом книжный молох знает.
И в манифесте он ставит условия, завещает и заклинает. И разрешает. Более того: разрешает