не так! Наши просто отрывают ценник с магнитными полосами и выносят те товары, которые им нравятся. И все!
Мы – непобедимый народ! Американцы это начинают понимать. И я думаю, они никогда не будут с нами воевать. Они понимают, что мы им просто что-нибудь оторвем от ракеты.
Что мы непобедимы, я понял, когда увидел, как наши покупают бананы в супермаркете. Самообслуживание. Бананы кладутся в полиэтиленовый пакет, пакет опускается на весы. Весы говорящие: сообщают, сколько ты должен заплатить. И выдают чек. Вы обклеиваете этим чеком пакет и идете в кассу, где с вас и берут деньги согласно чеку. Так делают американцы. А наши? Наши кладут полиэтиленовый пакет на весы вместе с бананами и... приподнимают связки бананов! Тупые американские весы тут же выдают чек с ценой за вес полиэтиленового пакета, И только такой же слаборазвитый, как и его весы, американец в кассе не может понять, почему за такую кучу бананов – всего несколько центов.
Конечно, среди наших эмигрантов много приличных и интеллигентных людей, уехавших по идейным соображениям, а не для того, чтобы с утра не бояться ОБХСС. Они знают английский. Среди них есть писатели, художники, врачи, бизнесмены, которых уважают коренные американцы. Есть среди них и бедные, живущие впроголодь. Но хромосомный набор нашего человека виден не по ним, а по большинству наших эмигрантов. Конечно, дети этого большинства вырастут другими. Они будут знать английский. Их влекут компьютеры и хорошие фильмы. Они вырастут американцами. Но их родителей уже не переделать. Они наши! Они плачут, когда поют русские песни. Они любят язык своего детства. Они любят наших артистов. В ресторанах они заказывают самые новые советские песни.
«...Без меня тебе, любимый мой, земля мала, как остров»...
Эмигранты любят свою Родину издалека. Как сказал мне один из них: «Можно жить в любом государстве, но Родина у тебя одна...»
Даже те из эмигрантов, кто интеллигентно ругает Брайтон, кто живет среди американцев и, казалось бы, бесповоротно обамериканился, – иногда, ну хоть разок в год, а заглянет на Брайтон. Это для них уголок Родины. Здесь им искренне нагрубят, откажет в месте швейцар перед входом в ресторан, потом обсчитает официант, пошлет полицейский известным нам всем маршрутом. Но и накормят по-русски сразу и осетриной, и пельменями, и картошкой... С черным, вкусным, привезенным кем-нибудь из родственников, настоящим хлебом!
Больше всего эмигранты рады привезенному им с Родины черному хлебу...
Да, Брайтон – это частица Родины! Здесь до сих пор сидят на кухнях и до сих пор генетическим полушепотом ведут задушевные разговоры о непорядках в России. Но здесь могут и помочь тебе, и понять тебя, как никогда не помогут и не доймут тебя улыбчивые американцы.
Брайтон – это уголок Родины.
Однако всем эмигрантам ужасно хочется побывать на настоящей Родине. Хочется показать своим прошлым друзьям, какими они стали. Чтобы все увидели их машины – длинные-предлинные, времен тех фильмов, которые по несколько раз смотрели в юности. Чтобы все увидели их серьги, золотые-презолотые.
«... Ведь тебе теперь, любимый мой, лететь с одним крылом...»
Эмигрант – это человек с одним крылом. Огромным, размашистым, но одним.
Поэтому они и любят эту песню. Под нее они чувствуют свою роскошную неполноценность, богатое несовершенство, веселье несостоявшегося счастья...
Наши эмигранты в Америке напоминают ребенка, выросшего без отца при богато фарцующей маме!
Герка тоже наш человек...
– К сожалению, Миша, я не могу сегодня прийти к тебе на концерт. Я еще здесь плохо знаю тюремщиков...
Герка потерял оба крыла, но сохранил главное – чувство настырного советского оптимизма.
– Ничего страшного... Подумаешь, сто лет! Мне обещали, если буду хорошо себя вести, скостить срок лет на пять, а то и на десять!
Я слышу в трубке, что его торопят.
– Мне пора, – говорит он. – Обедать зовут. У меня здесь особая кухня. Ко мне здесь относятся с уважением.
Я понимаю, что, как и в детстве, он врет. Это его хромосомный набор. Наверняка он звонит из служебного помещения.
Я напоминаю ему, как он привел ко мне для извинения тех, кто меня избил. Голос Герки сникает. Он вспомнил Ригу. А, может быть, и накопленные на побег отца деньги. И хоть говорят, что в Америке тюрьмы комфортабельнее наших санаториев четвертого управления... Все же это тюрьма. А доллары не фантики!
Бывают книги занимательные, но поверхностные. В прошлом веке такая литература называлась бульварной, то есть литературой, которую можно было легко читать на бульваре.
Если бы я не поехал к своему другу в Техас и не увидел неэмигрантской Америки, моя поездка превратилась бы в поверхностную. И стала похожа просто на бульварную занимательную литературу. Правда, Юрка тоже эмигрант, но он американец. Американец не по паспорту, а по профессии, по знанию языка, по друзьям.
Кто-то из древних сказал: «Национальность человека определяется языком, на котором он думает». Юрка думает уже по-английски. Хотя чувствует все еще по-русски.
Когда он встретил меня в хьюстонском аэропорту после 15 лет разлуки, первое, что сказал: «Ну, теперь я наговорюсь наконец-то по-русски!» И тут же начал несусветно ругаться матом. Причем с ошибками. Чувствовалось, что даже русский мат он стал переводить с английского. Хотя сам пыл и наслаждение от брани остались русскими и даже усилились. Одна из самых сильных ностальгии у наших эмигрантов – это ностальгия по русскому мату.
В Техасе его зовут Джордж, доктор Джордж. В России Юрка был кандидатом медицинских наук. Приехав в Америку, шесть лет снова учился на врача. Закончил резидентуру, получил разрешение на практику в Техасе и во Флориде. Открыл свой офис, купил компьютерную аппаратуру для диагностики, стал членом совета директоров трех госпиталей. В Америке врач – синоним слова «богатый». Но для меня, каким бы он ни был богатым, он всегда оставался Юркой.
Мы учились в одной школе, в Риге. Не проходило ни одного дня, чтобы мы не виделись. Любили Рижское взморье, волейбол и музыку. Юрка играл на рояле. Играл размашисто. Так породистые хозяйки полощут белье. Попросту говоря, он полоскал рояль, выводя на нем сразу все партии джазового оркестра. Я так и звал его в юности – «человек-оркестр».
Совершенно непонятно, почему он поступил в медицинский. Вероятно, подсказала интуиция, которая уже тогда начинала предчувствовать его техасское будущее. Он стал кандидатом медицинских наук, я – инженером Московского авиационного института. Мы по-прежнему продолжали любить Рижское взморье, музыку и волейбол.
Потом Юрка пропал, почти на год. Позвонил неожиданно. Голос у него был нервный и прерывистый. Такой бывает только при некачественном прослушивании на советских телефонах.
– Я тебе долго не звонил, потому что уезжаю. Не хотел подводить тебя. Все-таки ты у нас засекреченный. А мы с Верой подали заявление на отъезд, и вот пришел ответ. Если не хочешь, не приходи на проводы, я не обижусь. Я же все понимаю. У тебя могут быть потом неприятности.
Теперь я вспоминаю, как осуждал его в душе. Еще бы! Я руководил агитбригадой. Ездил летом на комсомольские ударные стройки. Ставил спектакли о великих этапах большого пути. Меня восхищали нефтяные вышки Самотлора с факелами отходящего газа, который японцы бы уловили и сделали из него очередную партию своих видеомагнитофонов. Вдохновляли громыхающие грузовики КамАЗа. Впечатляли отравляющие воздух трубы Магнитки и никуда не ведущая Байкало-Амурская магистраль. Впечатления от восхищений я вдохновенно переносил на спектакли, за что вскоре и был удостоен вместе с коллективом агитбригады премии Ленинского комсомола. Премию нам дали сразу после нашего выступления в