— Очень понравился. По-моему, давно его надо было построить.
— Очень рад, что наши мнения абсолютно сошлись, — можно было подумать, что он этим совпадением чрезвычайно польщен. — А теперь пойдем в соседний зал, посмотрим концерт. — Он взял нас, меня и папочку, под руки и повел к входу. — Обещали, что будет интересно.
Мы сидели в первом ряду импровизированного партера и слушали концерт, даваемый мастерами искусств в честь создателей нового порта. Назывались имена лучших рабочих, бригадиров и инженеров, и известные артисты пели и играли в их честь, для услады их глаз и слуха. А потом и до тебя дошла очередь, папочка, и весь зал приветствовал тебя аплодисментами… Ты встал, и раскланялся, и снова сел рядом, между мною и Великим Человеком. И я аплодировал тебе, папочка, потому что я ведь против тебя ничего плохого в душе не имею, уважаю тебя и даже восхищаюсь, но уж прости ты меня за то, что люблю во много раз меньше, чем полагалось бы хорошему сыну. Я тебе, папочка, не судья, и судить тебя не за что. Сказал же ты как-то раз, хоть в сердцах, но справедливо, в одну из наших считанных встреч: «Я не с тобой развелся, а с твоей матерью, и никто не дал тебе права вмешиваться в наши отношения». Я и не вмешиваюсь. Но вспоминаю, и тут уже ничего с собой сделать не могу. Каждый раз, как с тобой встречаюсь, вспоминаю, что в нашем доме, после того как мама во второй раз вышла замуж, появилось Животное и село на то место за столом, где всегда сидел ты. Животное, сопящее, хрюкающее, и чавкающее, и высказывающее свое не подлежащее обсуждению мнение в течение долгих лет. А потом Животное подняло руку на человека. Я как раз в этот момент вошел в комнату и увидел лицо мамы. Я, папочка, конечно, преувеличиваю, утверждая, что все помню. Конечно, не все — помню только, как закричала мама, оттаскивая меня от него. И еще я никак не могу вспомнить — выступал ли ты в тот день в телевизионной передаче «В мире прекрасного», в которой ты выступал часто, говорил убедительно о вещах возвышенных и полностью названию передачи соответствующих. Потом они уехали — не пожелавшая с ним расстаться мама и отчим — переехали в Кировабад, где ему предложили новое, более удобное стойло и больше средств на ежемесячный прокорм, а я перевелся в московский институт… Ты писал мне…
Что это? Почему все встали? А… Окончился концерт. Все расходятся. Великий Человек сказал мне на прощание, что ждет меня в гости вместе с отцом. А потом мы остались одни. Мы стояли перед огромным, ярко подсвеченным зданием на безлюдной площади.
— Вечером оно еще красивей, — сказал я. — Поздравляю.
Он улыбнулся:
— Спасибо. Честно говоря, мне оно и самому нравится. Ну пойдем? Машину я отпустил, думал, приятно будет прогуляться пешком Тебе не холодно, с моря прохладой потянуло?
— Нет.
— Пойдем ко мне, посидим, чаю попьем. А хочешь вина? Мне прислали несколько бутылок настоящего сагианского. Еще же не очень поздно.
Не пойду я к тебе, папочка, пить чай или вино по той уважительной причине, что не хочется мне.
«Собрался братец Кролик в гости, проведать тетушку Мидоус и ее дочек».
— К сожалению, я должен быть дома. Ко мне будут звонить. Он пригладил хорошо знакомым мне жестом волосы на голове, даже в полумраке площади было видно, как они поседели. «Оседлал братец Кролик свою лошадь и поскакал…»
— Я рассчитывал, что нам удается посидеть сегодня вместе, жаль, что не получилось. — Он поежился, видно, ветер с моря и впрямь был прохладным.
«И невдомек было братцу Кролику, что у тетушки Мидоус с дочерьми в это время сидел и курил свою трубку братец Лис…»
— Ну что ж. Спасибо, что пришел на открытие. Всего доброго. Звони. — Он повернулся и пошел.
С кухни доносится запах ванили, мама что-то готовит нам вкусное на ужин. Хорошо сидеть на отцовском колене, чувствовать на плече его руку и слушать, как он читает своим неторопливым добрым голосом сказки дядюшки Римуса. И комната кажется такой уютной в теплом свете зеленого абажура.
Откуда ты, чудное душистое видение, вызывающее сладкую щемящую грусть по давно безвозвратно минувшим счастливым дням? Из каких неведомых складов, кладовых памяти появилось ты и когда в следующий раз ждать твоего прихода?
Он шел неторопливо, не оборачиваясь, думая о чем-то своем.
— Папа! — я услышал свой голос и подумал, что крикнул слишком громко.
Давно я его так не называл, даже и вспомнить нельзя, когда в последний раз я сказал ему «папа».
Он остановился и медленно повернулся ко мне.
— Хочешь, я к тебе завтра зайду? Вечером.
Кажется, он хотел что-то сказать, потом раздумал и молча кивнул.
Я вдруг обратил внимание, что набираю цифры ее телефона необычайно медленно и плавно, не сразу отпуская диск в обратный, невыносимый в этой тишине своим скрипом путь, словно от меня зависело, чтобы звонки на другом конце провода прозвучали бы без пугающей громкости, как можно тише и мягче, деликатным стуком ночного гостя в дверь друга, который тщетно прождал его весь вечер с семьей к ужину и перестал ждать к полуночи, а он, задержавшись на ненужной и утомительной вечеринке в кругу случайно встретившихся подвыпивших однокашников, все же пришел, несмотря на поздний час, при этом нещадно ругая себя только для того, чтобы попрощаться перед бесконечно долгой разлукой.
Она взяла трубку сразу, и голос ее не был сонным.
— Пожалуйста, извини, — сказал я. — Видишь ли, я очутился в ситуации…
— Вижу, — сказала она и засмеялась. — Я уже думала, что ты не позвонишь.
Я сказал, что очень обидно, что пропал последний вечер перед отъездом и что мне удастся ее теперь увидеть только на вокзале. Она засмеялась .
— Почему ты смеешься?
— Ужасно смешно, что ты говоришь шепотом, как будто боишься кого-нибудь разбудить. Мне тоже очень жаль. Ну да бог с ним, что прошло, то прошло. А ты меня все-таки хочешь видеть?
Это был вопрос, требующий только одного ответа, и я немедленно сказал:
— Очень.
— Подними правую руку и торжественно скажи: «Находясь в здравом уме и твердой памяти, хочу тебя видеть. Очень, очень, очень!» Скажи. Это меня утешит.
— …Очень, очень, очень!
— Ну вот, — огорченно сказала она, — так я и знала, что руку ты не поднимешь… Не поднял ведь?
— Ну не поднял, — испытывая досаду из-за того, что не могу найтись и в шутливом тоне соврать, сказал я. Как будто она и впрямь могла знать, поднял я руку или нет!
— Вот видишь, — сказала она. — Значит, не очень хочешь.
— Если бы я знал, что от этого что-то зависит, то я поднял бы сразу обе руки и простоял бы в этом положении до той самой минуты, пока не увижу тебя, — очень серьезно и медленно сказал я, с удовольствием ощущая в своем голосе такое количество высококачественной убежденности и правды, что его с избытком хватило бы на то, чтобы немедленно отправить на вечер устного рассказа с фрагментами «Илиады» и «Одиссеи» в исполнении Сурена Кочаряна трех благополучных пайщиков, в тот самый момент, когда уже полностью собраны взносы и успешно завершены хлопоты с сервировкой, состоящей из двух граненых стаканов и чистой баночки из-под майонеза, — и между жаждущими и мигом блаженства остается лишь один легко преодолимый этап в виде свободных от очереди кассы и прилавка
— Не надо, — сказала она. — Конечно, если тебе очень хочется, подними их, но не держи поднятыми очень уж долго. Ладно?
— Почему?
— Потому что я не хочу, чтобы от этого они онемели и стали неловкими, потому что я не хочу, чтобы руки у тебя были холодными, когда я приду. Мне очень нужно, чтобы сегодня ночью они были очень теплыми и ласковыми…