— Не трожь потесь! — крикнул Осташа Поздею, который собрался было загрести, чтобы барка свернула вправо вслед за новичками.
Поздей послушно опустил рукоять, и Осташина барка покатилась меж деревней и заякоренным караваном, как телега по улице меж домов.
А за устьем речного горла в конце плеса издалека был виден неприступный ряж камня Богатырь с часовней на плоской вершине. Из-под туч косо проглянуло солнце, единым махом озолотило кровлю и лемеховую главку часовни. Казалось, что и камень-то создан господом только для того, чтобы на нем над долом проплыл маленький храм. И за храмом, как за сторожевой башенкой острога, побежали домишки Старой Утки.
По правую руку от устья речки Дарьи, что прибегала с далеких Малиновых гор, вдоль Чусовой тянулись хлевы, стойла, загоны, навесы, жердяные изгороди, грязные выгоны. Староуткинские бабы круглый год держали свою скотину на правом берегу, потому что на левом было негде. Зимой бабы ходили через Чусовую по льду, летом — вброд. В половодье и паводок они сидели при коровах безвылазно, навлекая на себя дружный гнев староуткинских мужиков, неприбранных и оголодавших. Но бабы стойко держались скотины, почитая ее превыше мужей: свинья, хоть и свинья, да не напьется, не побьет, не сгорит на заводе, упав в опоку.
Завод стоял на левом берегу и выглядел бодро и весело. За наклонными деревянными стенами боевого палисада уверенно дымили высокие краснокирпичные трубы. Как собаки, почуявшие, что скоро их спустят с цепи, барки нетерпеливо покачивались в гаванях. Вращались все колеса пристанского хозяйства. По широкому дощатому водосливу бурно катилась вода. Издалека походило, что водослив вбит между двумя горами, словно трон. Пушки Старой Утки палили каждому каравану. И радостно было слышать этот холостой, неопасный грохот: не по людям, а просто в воздух, будто завод тряс небо за отвороты гор, как старого друга при долгожданной встрече.
Чусовая в Старой Утке опять рассыпалась кудрявым бараньим стадом и вновь собралась воедино лишь у камня Слизкого, по которому, блестя, бежали вешние ручьи. Напротив Слизкого по правую сторону из лощины в Чусовую выбрасывало мутный, как сусло, поток речки Бражки. За ее устьем громоздились глыбы Бражкина бойца — словно везли воз бочек с хмельным, да спьяну перевернули и раскатили. Над Чусовой за Бражкиным бойцом поник буйной головой второй боец Висячий, будто он перебрал на дармовщинку.
Осташа смотрел, как Вукол обходит Висячий боец. Вукол шел не то чтобы неверно, а как-то грубо, валко. Его опять тащило на скалу, и он двумя рывками, от которых вода кипела вдоль бортов, опять ушел от удара. Осташа щурился, пытаясь понять, в чем дело. И дошло: у Вукола на потесях стояло словно бы не по десять, а по двадцать бурлаков. Сила гребка не равнялась числу гребцов.
«Вукол — истяжелец!» — вдруг понял Осташа. Понял без зависти, без гнева, без злобы. Что ж, пусть Вукол обходит бойцы, как знает, — дело его. А он, Осташа, обойдет по-своему. Чусовая рассудит, кто прав.
МОСИН БОЕЦ
Слева берег взгорбился, скорчился и облысел камнем Дыроватым, по откосам которого словно жахнули картечью. Говорили, что под этим камнем Ермак решил освятить воды Чусовой. Поп отслужил молебен и опустил в волну крест — а из реки шарахнулись черти и бесенята, полезли в скалу, издырявили камень, как сито. Видно, кое-какие из бесов все ж вернулись обратно, потому что под скалой барки качало и колыхало, словно река тряслась, как промывной лоток золотодобытчика.
Осташе не хотелось вспоминать, что приключилось с ним за Дыроватым, но куда же денешься?.. Барка пробежала мимо камня Чеген. Расплескав пену, она с шумом перекатилась через огрудок, на котором летом обмелел межеумок Алфера Гилёва. Вон ручей Чегени, в котором лежало тело Алфера. Вон камень Ямный, на котором Осташа разговаривал с мужиками из Мурзинки… Смерть Алфера пометалась в горах, вернулась эхом и сшибла с ног слободского попа Флегонта.
Крутой левый берег разрезали каменные ножи бойца Сокол — еще одного Сокола. Самое широкое и грозное лезвие вонзилось прямо в бок Чусовой. Караваны опасливо огибали его вдоль правого берега. За плитой отвесной скалы в мелколесье склона торчали останцы. Один из них в точности напоминал сидящего сокола.
Боец Сокол через Чусовую смотрел на другого бойца — на хмурого Балабана. Балабан выставил из леса неровное плечо и по локоть погрузил в Чусовую каменную ручищу, одетую в рукавицу из пены. Осташа, отводя барку левее, вспоминал песню тагильчанина Кирши Данилова. Кирша пел об этих местах: «Как на Чусовой на реке, на неласковой, бились грудь о грудь два сокола, два братеника…» Над этим створом меж двух бойцов Ермак увидел, как в тучах дерутся два сокола: бурый сокол-беркут, каких татары называли балабанами, и серый сокол-сапсан, княжая ловчая птица. Небеса решали: чья возьмет? Роняя перья, татарский балабан рухнул в Чусовую. Русский сокол-сапсан покружил с победным кличем, сел на берег и окаменел. Это Чусовая покорялась Ермаку.
— Никешка, давай-ходи-работай!.. — крикнул Осташа.
Почти сразу за Балабаном стоял невысокий и вроде неопасный боец Сенькин. Но этот боец сгубил лучшего сплавщика Каменской пристани — Сеньку Скорынина, и всегда поверху он был уставлен разлапистыми крестами. Сенькин боец промахнул мимо с шумом — будто, ломая подлесок, пробежал большой зверь.
А на повороте уже виднелась треугольная каменная шапка Боярина, бойца спесивого и коварного. Боярин распустил вниз по течению кудлатую бороду пены. Меж бородой и шапкой, качаясь, как травинки, торчали бревна и доски убившейся, уже затонувшей барки: словно злой боярин полной пастью хватил клок соломы.
Дальше Чусовая изгибалась длинным плесом Волчник. Здесь можно было перевести дух. Впрочем, засыпать не стоило: утюг острова Волчник разглаживал волны, пряча под их складками отмели. На одной из них, словно муха на клее, уже сидела ревдинская барка. Вокруг нее, погрузившись в воду по плечи, бурлаки разводили неволи. Осташа промчался мимо.
Плес Волчник врезался в крутую еловую гору, вскочившую над лесом, как встревоженный медведь с лежбища. Чусовая вскипела и отхлынула в сторону, тряся космами. Барка на повороте заскрипела, как телега. Гора, что остановила бег Чусовой, успокоилась, опустила шерсть, потихоньку улеглась обратно. За ее склоном мелькнули кровли деревеньки Родина, голбцы погоста. Здесь лежал и Алфер Гилёв. Осташа молча снял шапку и перекрестился. Рядом так же молча крестился Федька. Он, значит, тоже ничего не забыл.
Но скорбеть было некогда: течение потянуло налево, собираясь разбивать барку о Максимовский боец. Боец выезжал из леса, как обоз, прищемил колесом подол реки — никуда не деться.
— Поздей, Корнила! — командовал Осташа. — Платоха, табань!
Излучина реки развернулась, и Осташа увидел весь караван. Вукол отгребал от бойца как-то зло, надрывно, точно обиделся, что истяжельческая нечисть без его усилия здесь его не спасет. А под Максимовским бойцом уже мылилась чья-то совсем убитая барка, поставленная набок и прижатая днищем к скале. Груз, похоже, из нее уже высыпался сквозь проломленный борт. В пене уже не мелькали головы людей — все бурлаки утонули. Набег течения притиснул барку к скале, а стрежень отламывал нос, торчащий без защиты камня. Над Чусовой слышался гром, словно стреляла пушка: это река по одной, по две отдирала от барки бортовины и, вертя, швыряла их в воздух. Такой обломок упал на кровлю барки Вукола и сбил запасные потеси. Осташа издалека услышал, как Вукол ругается в трубу и костерит своих бурлаков, которые не успели перехватить покатившиеся потеси баграми.
За Максимовским бойцом Чусовая начала играть: то плавно вздымала барку, то роняла в ямину так, что судно грузло почти до палубы и опоясывалось юбкой из пузырей. Приближался другой опасный боец — Шилков. На Чусовой рассказывали, что имя свое он получил от шайтанского приказчика Шилкова. Тот любил побаловать: забирался на скалу и смотрел, как бьются барки. Иной раз с другими приказчиками на чужую жизнь даже об заклад по рукам ударял. Но сатана и Шилкова перехитрил. Шилков влюбился в